Читаем Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее полностью

С философски-исторической точки зрения понятие «по-настоящему прожитая жизнь» (wirkliches Leberi), употребленное Фришем, кажется несколько устаревшим. Оно укоренено в XIX столетии, в сочинениях Ницше и в «философии жизни», расцветшей на рубеже веков. Эти слова могли бы восприниматься как мучительно-старомодная шляпка, если бы Фриш не употребил их почти беспомощно, так сказать,

faute de mieux[237]
, — чтобы хоть как-то обозначить свое сокровенное ощущение правды. Представление о полярной противоположности жизни и окостенения Фриш имел и до появления процитированных слов; такое представление было его врожденным знанием, было волей, безумием и яростью, пронизывающими все бытие. В XX веке неблагополучное состояние мира люди пытались охарактеризовать самыми разными способами, среди прочего — и прибегая к старым концепциям; часто поступавшие так даже не подозревали, что они продолжают развивать религиозное учение о status corruptions
[238] всех земных феноменов. Марксисты говорили об «отчуждении», Адорно — о «неистинной жизни», Хайдеггер — об «обезличенном» (Man)
и «несобственном», Сартр — о том, что ад это «другие»[239]. Панический страх Фриша перед любым видом окостенения представляет собой точную параллель этим концепциям (вплоть до того, что тоже не лишен скрытого метафизического аспекта). Видение о встрече с мертвыми, которые могут быть только тем, чем были, могут знать только то, что уже знали прежде — и все это продолжается вечно, без единой секунды новой жизни, без новых мыслей, — такое видение преследовало Фриша десятилетиями. Его последняя работа для сцены — «Триптих», одно из самых удивительных созданных им произведений, — была попыткой избавиться от навязчивой идеи, написав пьесу.

Из осознания полярности жизни и окостенения возник особый взгляд на происходящее. Фриш сверх-отчетливо видел совершенное, сверх-отчетливо — царящий повсюду кавардак; и всегда видел то и другое как в первый раз. С этим взглядом теснейшим образом связан его литературный стиль, который, как ни удивительно, не устаревает. Книги Фриша не покрылись налетом плесени, даже если они, как первый дневник, происходят из сороковых годов, или, как роман «Штиллер», — из многократно обруганных пятидесятых. Фришевский особый взгляд был постоянно возобновляемой попыткой уклониться от способа видения, свойственного другим, отказаться от обычного, комфортно обустроенного и равнодушного наблюдения: чтобы смотреть на мир глазами юной любви. Или — застарелой ненависти.

С этой застарелой ненавистью, ненавистью к окостенению, связано и его политическое формирование. На протяжении шести лет — во время войны — Швейцария была словно замурована. Шесть лет из нее нельзя было выехать. Шесть лет море оставалось недоступным. Конечно, когда весь этот ужас закончился, Фриш мог причислить себя к пощаженным историей, но травму, вызванную ощущением, что ты находишься в тюрьме, он никогда не преодолел. Я и сейчас слышу, каким тоном он, уже старик, говорит: «Wo me wider h"at ch"one use!» («Когда наконец стало можно выехать!») В этом тоне слышались сразу две эмоции: ужас от пребывания взаперти и невыразимое облегчение. Но и клаустрофобия оказалась продуктивной, так как благодаря ей у Фриша развилось почти звериное чутье на любые формы общественного принуждения. Его нежелание приспосабливаться и думать в соответствии с предписанными образцами после войны усилилось. Это нежелание еще в тридцатые годы сделало Фриша невосприимчивым к распространенным в обществе культам: фашистско-национальным, социалистически-интернациональным и, в большой мере, швейцарско-патриотическим. Когда «буржуазный индивидуализм» огульно осуждался — правыми во имя народа как целого, левыми во имя интернационального пролетариата и теми и другими во имя какой-то одной партии, претендующей на тотальную власть, — Фриш оставался субъектом, рассчитывающим только на себя. Герой его романа, написанного в 1943 году[240], гибнет в одиночестве, потому что не может достичь совершенной жизни и за это глубоко презирает себя. А искать спасения в каком-то коллективе, заставить свое «я» раствориться в людском сообществе (к чему повсюду, в том числе и в Швейцарии, сводилась эстетика тех лет) — о таком он даже не помышляет. Подобно своему автору, он радикальный индивидуалист, а в годы партийных торжеств такие качества считались устаревшими. После же войны человек-индивидуалист, которого недавно так сильно презирали («посторонний» в том смысле, в каком употреблял это слово Камю), стал героем дня. «Новый» Фриш — Фриш, каким мы его знаем после 1946 года, — на самом деле не был таким уж новым.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже