В последующие годы, почти до самой катастрофы в Германии в 33-м году, я продолжал присматриваться, задумываться, расспрашивать о Шестове и близких его, и самого Льва Исааковича. Очень помогло мне в это время недоразумение, в котором я сам был повинен. В конце 20-х и начале 30-х годов Шестов, наезжая из Парижа в Берлин, останавливался в Тиргартене, в вилле почитателя своего, известного специалиста по психоанализу, доктора М.Е. Эйтингона, тоже киевлянина[753]
. Как и в революционном Петербурге, друзья Шестова предполагали, что он с ними, с их идеей «духовной революции». В веймарской Германии не только сестра Льва Исааковича, но и ряд литературоведов, выходцев из России, связанных с журналом «Imago», специализирующимся по психоанализу[754], твердо решили, что умонастроения Шестова тесно соприкасаются с учением Фрейда. «Оба они, Фрейд и Шестов, — любил повторять один из молодых членов этого кружка, — срывают с нашей цивилизации все ту же маску, маску лжи и лицемерия. Только Фрейд это делает как ученый, а Шестов — как вдохновенный поэт». Приезды Шестова в Берлин давали поэтому доктору Эйтингону желанный повод собирать у себя, наряду с людьми собственной школы, также и эмигрантскую интеллигенцию из разных стран. Иногда хозяйке этого «психоаналитического» салона Надежде Эйтингон[755] удавалось склонить Шестова прочесть гостям «что-либо из своего». В тот вечер, о котором идет речь[756], среди гостей нежданно-негаданно оказалась прославленная русская певица Надежда Васильевна Плевицкая, сопровождаемая генералом Скоблиным и прочей свитой[757]. Она еще не завершила своего пышного цветения и, заигрывая то с тем, то с другим из своих поклонников, не пропустила и Льва Шестова. Остановившись в середине обширной гостиной против кресла Шестова, она низко, в пояс, поклонилась ему и то ли сказала, то ли пропела в истинно народном стиле: «Мудрейшему из мудрых, Исаакию Львовичу (!) Шестову — честь и слава!» Ее прекрасный, полный голос прозвенел и замер, и… и всем, или так, по крайней мере, мне показалось, стало стыдно. А Шестову?..Шестов смутился, как мальчик. Он привстал и снова сел в почетное свое кресло, замахал длинными руками, коричневыми пальцами вытащил из кармана скомканный платок и ответил не то на прославление Плевицкой, не то на предложение хозяйки «прочесть что-либо из своего». «Хорошо, — сказал он, — я сейчас принесу что-нибудь сверху». Послышались вздохи облегчения. Неловкость рассеялась. А сильно нарумяненная певица, «руки в боки», оглядывала всех победоносным взглядом.
Мне стало очень обидно. Лев Шестов! Какая-то балаганная фигура для ублажения бог знает какого калибра публики! Мне это показалось нестерпимым издевательством. «Скажите, Петр Петрович, — повернулся я к сидевшему рядом Сувчинскому, — кто режиссер этой непристойной сценки? Неужели сама Плевицкая?» — «Ах, — взволновался грузный поклонник и приятель Надежды Васильевны, — ее не троньте, она неповторима в каждой своей интонации. Подумать только! Шестов и Плевицкая — да это просто в историю просится!..»
«Ну и попали же мы в историю», — раздражительно и сердито скаламбурил я про себя, не поднимая глаз на вернувшегося со свертком листков в руках Шестова. На него-то я больше всего и сердился. Как это он так легко может опуститься до уровня салонной «приманки»! «Непременно, — старался я утихомирить самого себя, — выскажу все это ему при случае». Случай подвернулся скорее, чем я мог ожидать.
В гостиную внесли небольшой стол, покрытый скатертью, поставили с двух сторон свечи и засадили за него не «Исаакия Львовича», конечно, а Льва Исааковича. Покуда публика передвигала кресла и стулья поближе к «кафедре», Шестов разложил перед собою свои листки (почтовой бумаги, как мне показалось) и стал подбирать и складывать их в каком-то своем особом порядке. Все еще сердясь и возмущаясь, я насторожился и стал слушать.
Первый отрывок (афоризм!) был озаглавлен, как сообщил глухим замогильным голосом явно сконфуженный чтец, «Философ из Милета и фригийская пастушка»[758]
. Усевшаяся неподалеку Плевицкая не могла удержаться и с напевным шепотом снова как бы низко поклонилась Шестову: «Ах, как хорошо, ха-а-ра-а-шо!» Это ее восклицание меня снова больно кольнуло, и я бросил на Сувчинского не взгляд, а молнию. А Шестов начал читать.