Страна пока осталась, мама неожиданно умерла, совсем не мучаясь от имевшегося рака… Молитвы мои не должны доходить, но иногда, ужасаясь промелькнувшему в душе, я застываю от неизбежности: Он знает все и сам решит, что есть истина, а вдруг если это, промелькнувшее, темное, скрываемое…
Сестра моя Марина редкостная блядь и еще большая трусиха. Переживая каждый новый роман, как последний, и я подозреваю, как первый, она так же честно отбрасывает все прошлое, как и знает, что никогда не дойдет до грани, отделяющей милый диктат от эмоциональной зависимости.
Марина зависеть умеет, но не любит настолько, что тщательно скрываемое умение превратилось в трогательную навязчивую идею. Анна зависеть не умеет и не любит, она желчна и отважна, поэтому ее окружают мужчины, мечтающие о недополученном, или даже о переполученном в детстве. Анна стойко борется с этим всю жизнь, но по-моему судьба ее вошла в азарт и развлекается от души, подыскивая варианты все затейливей. Но не было у меня к ней пронзительной жалости, а только эгоистическое неудовольствие мелькало порой. Я тоже была одним из первых вариантов ее судьбы. Впрочем, свою независимость Анна старается в последнее время скрыть, выходит неуклюже и по-детски.
Со мной же снова получается смешнее всего. Я зависеть люблю, но не умею. Поэтому гордость моя постоянно избегает ситуаций возможной зависимости, вследствие чего я так недовольна бытом. Гордость вообще давно и сильно мешает мне жить, некоторые, да почти все, путают ее с застенчивостью. Таким образом, нам всем троим есть что скрывать.
В нашем сестринстве я играю странную роль посредника, ибо история его забавна: отец Анны ушел от жены вместе с дочкой. Затем женился снова — так появилась я. Потом мама стала вдовой, но вышла замуж и родила Марину, которую нянчила Анна, а забавляла я, ибо к тому времени отец исчез, а мать зарабатывала. До сих пор побаиваясь Анну, со мной Марина открыта, но каждый раз изливает на меня ужасные порции жалости, обращаясь не иначе, как ~сестренка~, в лучших традициях городского блатного романса, а заканчивая неизменным поцелуем и комментарием ~бедненькая~. Жалость ее не оскорбительна, впрочем. Она легка. ~Бедненькая, — повторяет она, — напридумывала себе всяких Сюзанн~…
Марина, кстати, с детства интуитивно чувствовала убогость и тянулась к ней, но не чтобы нейтрализовать, а, скорее, за острыми ощущениями сострадания, а, может, и не только. Легко перепрыгивая по социальным ролям, Марина из института культуры попала на молодежное радио, потом сторожила детский сад; здесь она ухаживала за старушкой, продавала цветы, пела в баре, а нынче собирает рекламу для русской газеты. Самое неприятное, что она пьет, если не хуже, а еще более неприятно, что не считает это пороком, поэтому делает открыто и весело. Сюзанна уверена, что будущего у Марины нет. А я думаю наоборот, что ее будущее — это лучшее, что есть у меня для созерцания, ибо норма марининого самосознания известна мне давно, именно поэтому я уверена в этой девочке на канате — она балансирует профессионально и, если не случайность, доведет выступление до аплодисментов. — День защиты детей.-
Счастливую группу сумасшедших видела я сегодня, первого июня, в день защиты детей. Не счастливых по отдельности, а цельно и одинаково. Там был и мальчик из автобуса номер 6, всех их обрядили в армейскую форму, и лица ~даунов~, напоминая мне мордашки советских детишек в ~Детском мире~ моего детства, были прекрасны в своем обобщенном неумении скрыть тотальный восторг. Другие, видимо щизофреники, были сдержаны, но как они смотрели на девушек, как громко они говорили.
Израильский люд снисходил, я млела от восхищения милосердием общества, а небеса тем временем дарили и мне свое злорадно-брезгливое милосердие: опять объявился приятель Конт., на сей раз явившись среди раскаленного белого иерусалимского дня наяву, почему-то на работу, он /впрочем, ясно почему не домой/ прижал босса замечательным английским в угол, и Моти сам попросил меня быть свободной на сегодня, но я подразумеваю, что и навсегда.
Йогом с арены цирка вышла я из зала, ибо в спине моей засело с десяток острых взглядов, но я улыбалась. Встреча с юностью ждала меня, лучшие годы жизни и открытость молодого сердца. Надо ли объяснять ту новизну эмоций, сопроводившую эти определения, которые у меня хватило глупости сформулировать, а у него — принять за факт запоздало явившегося юмора.
— На сколько хватит тебя здесь, приятель? — спрашиваю я.
— У меня курс в университете. Награда за мать еврейку. Но бросился искать я тебя сразу.
— Какое сумасбродство! — сказала бы ему Сюзанна. — Безрассудство и красота невыверенных поступков!~
Мне же становится просто неловко, потому что фраза его взывает к многозначительности, а взгляд к жалости. Он замечает это и гордыня щурит амбразуры его библейских глаз:
— Я, кстати, никогда не говорил тебе, что собирался ждать тебя всю жизнь?
— Да…
— Так это я шутил, — смеется приятель Конт.