Неизменно Грибоедов подчеркивает свою психологическую обособленность, всякий раз противопоставляя свой здравый смысл, свой трезвый ум, свой глубокий скептицизм сентиментализму и небесной мечтательности своих прославленных литературных современников. От них он держался на почтительном расстоянии, замкнутый и тут в своей высокомерной отчужденности. Об остальных нечего и говорить. Их он откровенно презирал. «Вчера я обедал со всею
Люди вообще ему представлялись «людишками». Так он смотрел на мужчин, еще высокомернее — на женщин. В другом, более раннем, письме к тому же Бегичеву Грибоедов говорит: «Я враг крикливого пола». А. А. Бестужев вспоминал такие слова Грибоедова: «Женщина есть мужчина-ребенок». Он разделял взгляд Байрона: «Дайте им пряник да зеркало — и оне будут совершенно довольны». Не раз повторял Грибоедов одну и ту же мысль: «Оне не могут быть ни просвещенными без педантизма, ни чувствительными без жеманства».
В этом скептическом высокомерии он был одинаков повсюду, и оно ему не изменяло нигде — ни в политике, ни на службе, ни в его решительных и пренебрежительных действиях в Персии, закончившихся тегеранской катастрофой, и в его суждениях о декабристах, и на дуэли с Якубовичем, в прошении царю и во всех его барственных повадках, барственном тоне, барственной привычке смотреть на все свысока, в его острых колкостях, его сатирических характеристиках, его презрительной нетерпимости даже к самой невинной, почти не задевающей шутке.
О декабристах Грибоедов, подсмеиваясь, часто повторял насмешливую фразу: «Сто человек прапорщиков хотят изменить весь государственный быт в России». Сохранилось и другое его резкое выражение: «Я говорил им, что они дураки», и всех их он называл «лжелибералами». Ни идейно, ни сердечно с декабристами Грибоедов так и не связался.
Несмотря на искренний и глубокий национализм Грибоедова, его трезвый, скептический ум оградил поэта и от союза с консерваторами. Грибоедов прекрасно видел преимущества Запада, никогда не доходил до крайностей А. А. Бестужева в его стремлениях к «народности», к замене пейзажа «видописью», карниза — «прилепом», антиквария — «старинарием». Да, это был, конечно, ум трезвый, но еще более он был наделен презрительностью.
На письмо своего прямого начальника, управляющего Азиатским департаментом К. К. Родофиникина, торопившего его выезд из Тифлиса в Тегеран, Грибоедов с надменной колкостью отвечал, что начальство «у нас соразмеряет успех и усердие в исполнении порученных дел по более или менее скорой езде чиновников».
Теперь уже можно без боязни сказать, что свой трагический конец в Тегеране Грибоедов, в сущности, приуготовил сам, и тут снова сыграло решающую роль его высокомерие, пренебрежение к обычаям и традициям Персии, его вызывающее горделивое поведение, его презрение упрямца, барственная непреклонность, его надменное нежелание считаться с шахом, с его зятем, с местными укладами. Это переполнило чашу и разрешилось страшной трагедией. Грибоедов пал жертвой собственного высокомерного своеволия.
Он был неуступчив, почти болезненно самолюбив и в этом отношении не умел клонить голову ни пред кем. Не получая известий о ходе своего дела, — Грибоедов был обвинен в сношениях с декабристами, — он отправил письмо на имя самого государя и написал его в таком тоне, что Дибич даже не решился сообщить об этом Николаю I и положил резолюцию: «Объявить, что таким тоном не пишут государю».
И с той же надменной выдержкой, спокойным и презрительным, Грибоедов стоял и на дуэли с Якубовичем. Его ранило в кисть левой руки. Он приподнял окровавленную руку, показал ее секундантам и навел пистолет на Якубовича. В эту минуту Грибоедов имел право и даже должен был продвинуться к барьеру. Но он увидел, что Якубович метит ему в ногу, и остался на месте, не пожелав воспользоваться своим преимуществом. Он выстрелил, промахнулся, но целился так метко, что Якубович схватился за затылок: так близко пролетела пуля. Потом Грибоедов откровенно говорил, что он метил в голову Якубовича и хотел его убить. Раненный, несомненно страдавший, он не жаловался и ни на минуту не выдал своей боли и мучений. И тут он остался верным себе, горделиво презрительным и надменно спокойным.