И высунула ослабевшую руку из-под одеяла. Берл уткнулся лицом в бледную ладонь и окропил ее слезами.
— Молчи, Рахилька, молчи! Я всегда буду с тобой, навек с тобой.
И Рахилька, счастливая, закрыла глаза.
Моменты дней свободы
Пер. М. Шамбадал
Сегодня, 22 марта 1905 года (впервые, кажется, в жизни указываю дату), я в Кутно. Самое важное в моем сегодняшнем дне — это то, что я осмотрел тела расстрелянных солдатами крестьян. Они лежали в мертвецкой при больнице. Сколько их было, не знаю: не то десять, не то двенадцать. Это были уже не люди, а чучела, набитые соломой, одетые в крестьянскую одежду… Лица искажены. Но самое страшное в том, что смерть (я имею в виду убитых) была одета в грубое, грязное крестьянское платье. Глаза тщетно искали белое полотно. Среди убитых лежал также крестьянский мальчик лет четырнадцати. Страшная, молчаливая печать смерти, отметившая его мальчишеское лицо, потрясала… Желтые крупные окаменевшие руки сложены на груди — больше я ничего не видел. Крестьянин и крестьянка, стоявшие возле мальчика, заслонили его от меня. Живые хранили молчание. Стоны и плач женщин нарушали безмолвие, которым живые отвечали своим злодеям.
То были первые жертвы, которые я видел на поле брани в Польше.
Сегодня я был на похоронах девяти убитых крестьян в Кутно.
Это производило огромное впечатление. Гробы несли на руках. Народ шел за гробами в нерушимом молчании. Было здесь немало евреев, шедших не обнажая головы[50]
. Все тихо плакали. Строгая гармония связала всех, и казалось, что люди мстят злодеям суровым молчанием. Сильное впечатление производило совместное пение духовенства и народа. Люди, видно, верили, что есть некто, готовый вступиться за них… И мне хотелось верить, что зло, причиненное народу, не останется безнаказанным… Пение меня привлекало, и я двигался с толпой. Евреи в шапках, идущие вместе со всеми, заставляли меня не отставать — хотелось быть с массой, чувствовать свою принадлежность ей…Мать убитого мальчика, крестьянка, плакала и причитала: «Как я буду смотреть на его застланную кровать?» В словах этих было так много материнского (я вспомнил, что моя мать в Америке, а я здесь) и — «Ах, господи, как хорош твой мир и сколько горя в этом мире!»
Я очень люблю крестьян: у них все так серьезно, так серьезно и просто, как сама земля!
Я в Варшаве.
На улицах оживленно. Спешат тысячи людей, готовых принести себя в жертву.
В Павиаке (тюрьма для политических) умер один из арестованных. И тысячи людей собрались перед тюрьмой, требуя, чтобы им выдали покойника. Солдаты налетели на собравшихся и открыли стрельбу. Но народ стоял стеной, и люди один за другим начали падать…
Я видел раненого. Пуля попала ему в живот. Кровь текла, а полицейский подошел и бил его. И тем не менее лицо лежащего не покидало выражение требования, покуда он не потерял сознания.
Я шел дальше. Навстречу попался помешанный солдат, вернувшийся с фронта, в папахе, с изможденным лицом, на котором метались дикие глаза. Помешанный раскачивался и что-то бормотал про себя: казалось, он пьян.
Сумасшедший в воинской шинели!
Гонимый в солдатской форме!
Как это печально!
Я шел по улице. Тысячи спешат к Павиаку, и никто не знает, вернется ли он. Все готовы пожертвовать собой, чтобы получить тело покойника.
Война родит героев.
Не помню, на какой это улице. Узкий переулок, два ряда домов стоят друг против друга. На углах — солдаты с винтовками, не пропускают. С одной стороны засада. В переулок попала часть толпы. Вооруженные солдаты гонят людей. Кто сумел, скрылся в воротах. Дворники заперли калитки и не впускают. По улицам бегают молодые люди, которые не смогли вырваться, и, сознавая, что они каждую минуту могут пасть от пули, мечутся в поисках укрытия. Один из них подбежал к нашим воротам. Мы видели его в глазок. Глаза его умоляли открыть, но у нас не было ключа. Попытались взломать калитку, но это оказалось невозможным. А человек не отходит и молча умоляет… Я в отчаянии кусал ногти…
Вот! Раздался выстрел!
Что-то упало возле наших ворот…
До меня донеслось последнее слово: «Боже!»
Я открыл форточку.
Уже поздний час. Стою у окна на пятом этаже. Днем отсюда видны крыши и трубы, трубы… Сейчас темно, как на море. Все же я различаю черные силуэты фабричных труб. Вдруг слышу шум: люди бегут, стрельба.
Я закрыл форточку.
Кто-то стучит ко мне:
— Разрешите!
Входит мой товарищ Аврам. Он кивает мне.
— Что такое?
— Хочешь пойти?
— Куда?
— Туда…
Я понял, что он имеет в виду, и смотрю на него удивленно.
Он понял мое недоумение.
— Ничего! — говорит он. — Пойдешь со мной.
И мы пошли.
Не помню куда. Он завел меня в какие-то еврейские улочки, мы очутились в длинном слепом коридоре, потом поднялись по лестнице в такой кромешной тьме, что казалось — ни русская жандармерия, ни сам черт не в состоянии обнаружить это место. Сердце у меня сильно стучало: вот, думалось мне, здесь главный пункт…