Дорога, по которой я иду, тянется куда-то вдаль, а во рву, что между трактом и дальними серыми полями, пасутся коровы и лошади. Неподалеку сидят мальчишки, скрючившись в широких отцовских телогрейках, и поглядывают на меня из-под глубоких шапок, надвинутых на уши. Им, видать, неохота в такую погоду отпускать по моему адресу колкости, и они дают мне спокойно двигаться дальше. Проехала карета. Я заглянул в нее и увидел какого-то господина, растянувшегося на сиденье и читающего газету, лежащую у него на коленях. Но карета тут же уехала дальше.
Помню, что в голове у меня мелькнула мысль, которая испугала меня и пристыдила. «Если бы, — подумал я, — моя мать, упаси бог, покоилась на кладбище, я бы ее так любил!» Но тут же я спохватился: о чем я думаю? И мне стало стыдно перед самим собою: «Болван этакий, — проговорил я, обращаясь к себе, — кто же хочет, чтобы у него мать умерла? Кто?»
И стал я себя успокаивать: «Я вовсе этого не думал! Как это — чтобы мама умерла? Я имею в виду совсем другое: когда у кого-нибудь умирает, упаси бог, мать, — так ведь это так нехорошо! Бог ты мой!»
И показалось мне тогда, что моя мама меня пожалела, обняла ласково мою голову и так мягко гладит мне щеку и говорит, смеясь:
— Глупенький, кому ж это хочется, чтобы у него мать умерла? Кому?..
Серые тучи сгустились и потемнели, они будто опустились ниже к земле. Песок на дороге стал более влажным и липнет к ногам. А вдали поля прячутся в густом тумане. Пробежала крестьянка, закутанная в грубую шаль, — она, видно, торопится попасть домой до того, как начнется дождь. Издалека показалась телега, она медленно приближается к городу. Крестьянин, сидевший в телеге, закутался в отсыревший мешок и усталыми глазами смотрит на вспаханные поля. Шапка сдвинута на затылок, мокрые пряди волос липнут колбу. Глаза выражают довольство: слава богу, мы уже дома! Навстречу из города едет другая телега, лошади еще твердо шагают по влажной земле, шеи вытянуты, они, видимо, куда-то торопятся… На крестьянине, сидящем на возу, мешок еще сухой, шляпа надвинута на уши, он спокойно смотрит вперед, но глаза невеселы: весь путь еще впереди…
А вот и желтое бревно, раскрашенное красными полосами, оно одним концом прикреплено к стойке, другой конец поднят кверху — это граница, отделяющая дорогу от города. На верхнем конце укреплена цепь. Возле будки, закутанная в тулуп, сидит моя тетка Хана-Перл. Она арендует городской шлагбаум и не пропускает ни одной подводы ни из города, ни в город, прежде чем ей не уплатят за это. И кажется, что она страж города: захочет — она потянет за цепь, опустит шлагбаум и отрежет Ленчице от всего мира.
Я подошел. Но так как земля была влажная, а я делал осторожные, несмелые шаги, тетка ничего не слышала. Она сидела, закутавшись в тулуп, понурив голову, и дремала.
— Добрый вечер! — проговорил я тихо.
Она не откликнулась.
— Добрый вечер! — сказал я еще раз чуточку громче и волнуясь.
Тетка все так же сидела, не двигаясь. Мне показалось, что она не хочет меня видеть и притворяется спящей.
Я стоял и ждал.
Наконец она обернулась, увидела меня и, вздрогнув, проговорила: «Шмуел?» Но тут же снова понурила голову и затихла. Я почувствовал себя стоящим перед запертой дверью и пытающимся ее открыть…
Но тетка, не поднимая головы, спросила:
— Ты с кем прибыл?
Голос у нее был заспанный и будто исходил из-под скамьи, на которой она сидела.
— С крестьянином. Он остановился там, в деревне, — ответил я, указывая пальцем.
Она сидела, опустив голову, и как будто опять задремала.
Потом подняла голову, посмотрела на меня с удивлением и тяжко вздохнула.
Вздох этот меня успокоил: это было нечто вроде подписи под сложным и нелегким договором.
Медленно поплелся я за нею в дом.
— Посиди. Сора-Добриш скоро придет и зажжет лампу.
И ушла.
Смеркалось. Оконные стекла, не затянутые занавеской, затуманились, и по ним потекли грустные слезы. Над кроватями висел портрет покойного дяди. Его бледное лицо строго смотрело на меня и следило за всем, что я делаю. У другой стены, рядом со шкафом, стоял комод, накрытый вязаной скатертью. На комоде были расставлены разноцветные тарелочки, стеклянные бокалы, стеклянная сахарница. Я ее открыл. Там лежала вата, в которой еще покойный дядя держал свой «эсрог»[54]
.Я сел за стол, взял книжку и принялся читать.
Я почему-то боялся, как бы меня не угораздило подойти к сахарнице и, упаси бог, разбить ее или взять тарелочку с комода и уронить ее на пол… Однако я отогнал эти недобрые мысли и углубился в чтение.
Вскоре отворилась дверь, и в комнату вошла девушка в платке. Она сдвинула платок с головы, и на висках ее показались прижатые волосы. Девушка остановилась посреди комнаты и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Видно было, что она не знает, что сказать и что делать.
Она зажгла лампочку и поставила ее на стол. Я увлекся чтением.
— Ты сын тети Малкеле? — спросила она вдруг, принимаясь колоть дрова.
— Да, — ответил я. — А ты — дочь тети Хане-Перл?
— Да.
Я продолжал читать.
— Ты надолго приехал? — спросила она снова.