Началось массовое лечение государств. От опасностей их стали лечить солдаты; солдат – от увечий, причиненных опасностью государств – врачи. Эти последние, по уши заваленные работой, не могли, понятно, найти времени для того, чтобы приступить к исцелению поветрия главного и существенного, того, которое влекло за собой все остальные болезни – к исцелению самих опасностей. Но было ясно, что корень зла лежит в том, что опасности помешались, что они, противореча собственной своей природе, накинулись на целые народности, утратив естественное и прирожденное свойство свое: склонность к отдельным фаворитам. Опасности повели себя так, как вообще по плану Творца должно вести себя благоденствие, объединяющее отдельных людей в целое общество и этим их обезличивающее. Такова была основная болезнь тех лет: опасности выродились, извращенная природа их сказалась в том, что, лишась собственных привычек, они усвоили себе привычки благоденствия и в ложном этом положении стали, как поступает благоденствие: объединять обезличенных людей в роты, полки, нации, комитеты и санитарные отряды.
Рожь, попорченная спорыньей, – больная рожь. Деревня, питающаяся такой рожью, заболевает поголовно – почти поголовно. Почти поголовно больны были люди тех лет, употреблявшие в виде опасности – больную опасность и объединявшиеся вокруг опасности так, как если б опасность была благоденствием.
Исключением из всех были люди здоровые, те, которых принято называть талантливыми, те, которые наглухо заклепаны от всех остальных, и не так, как запечатывает эгоиста бессердечие, но так, как заливает лавой города, когда мимоходом, устремляясь к выходу, волна из себя вышедшего события, всепожирающая, разрушив все на своем пути, делает изъятие для маленького городка и вместо того, чтобы смести его, увековечивает римское захолустье, а также вместе с р<имским> з<ахолустьем> и себя и день своего гнева.
История одной контроктавы
Первая часть
I
Богослужение окончилось. Пучащаяся волна чопорных робронд и оттопыренных оборок хлынула к выходу. Когда отбушевало платье последней прихожанки, под сводами стало холодно и бессмысленно пусто: внутренность бездушной церкви уподобилась стеклянному колоколу огромного воздушного насоса; через узкие клапаны долгих окон на спинки скамей и на завитки лепных украшений лились охлажденные потоки белого, обеспложенного полдня; их всасывало сюда пустотой огромного помещения; они были похожи на колонны, поваленные набок, и упирались всею массой своего света в деревянные бордюры широких сидений, чтобы не поскользнуться на каменном полу и не рухнуть на пыльные доски пюпитров.
А тем временем органист поддавал жару. Он дал волю своей машине в тот еще момент, когда вслед за брюзгливым визгом протяжно затормаживаемой каденции с гулким шарканьем повставали со своих мест крестьяне и горожанки и толпою направились к выходным дверям.
На пороге образовалась давка; навстречу к выходящим тронулся и пошел, сдвинувшись с насиженного места, горячий нагрев сухого майского вёдра. Толпа выходила на паперть с говором, какой сразу завязывается на воле, громким, сборным и людным; говор этот облит был солнцем, и его ожгло чириканьем птиц. Но и за таким говором, с яркой площади, через раскрытые двери, было слышно, как провожает прихожан радушный Кнауер. В толпе легко могли затереть или помять подголоски его ликующей инвенции, которые прыгали промеж расходящихся и кидались им на грудь, как резвящиеся лягавые, в полном исступлении от радости, что их так много при одном хозяине, – потому что органист имел обыкновение спускать всю свору бесчисленных своих регистров к концу службы. Постепенно церковь опустела. Но органист продолжал играть.