Элегия из сборника “Стихотворения Михаила Генделева. 1984. Памяти сословия”
Помимо того, что “Элегия” – красивейшее из стихотворений Генделева, во вполне традиционном, классическом понимании красоты русского стиха (неслучайно оно открывает цикл “Искусство поэзии” в сборнике 1984 года), этот с виду сюрреалистический текст обременён вполне земными, историко-топографическими смыслами. О которых я и попытаюсь порассуждать.
Условно говоря, всех значимых русских поэтов довольно легко классифицировать по категории числа в их первом лице. У одних лирический герой – это отчётливый “я”, самовыражающий свою особость, свой уникальный, неповторимый, только через него проявленный внутренний мир. Которым они, в общем-то, ни с кем не делятся, они его просто предъявляют, не рассчитывая, что он станет столь же “своим” для читателя, да и не рассматривая такую возможность.
У других лирического героя зовут “мы”. Это тип поэта-пророка, который озвучивает не свою обособленную от мира правду, а некие коллективные установки, которые читатель либо приглашается разделить, либо он их уже разделяет, а поэт их просто облёк в совершенную ритмическую форму, в коллективную молитву и догмат веры.
Довольно легко разобраться, куда в этой нехитрой классификации относятся Пушкин с Лермонтовым. Лермонтов, очевидно, про “я” – и противопоставление себя остальному миру – многократно повторенный рефрен во многих важнейших его стихах. На дорогу он выходит один, на поколение (потенциальный круг “мы”) глядит печально, и парус его одинок. Единственный соратник, с которым Лермонтов образует “мы” – Господь Бог, и союз этот зачастую – лишнее средство отмежеваться от толпы современников: неслучайно в лермонтовском пейзаже Богу внемлет именно пустыня… Пушкин же довольно последовательно – про “мы”: он то и дело озвучивает ценности, опыт и взгляды какой-либо группы, причём групп этих у него не меньше, чем у активного пользователя сети MoiKrug: это и читатели-современники, и братство лицейских друзей, и мятежные декабристы, и даже субъекты российской государственности в конфликте с Польшей…
Очевидно, Мандельштам, Ахматова и Бродский принадлежат к первой категории. Разумеется, у каждого из них можно навскидку вспомнить по стихотворению, где бы лирического героя звали “мы” (“Мы живём, под собою не чуя страны… Мы знаем, что ныне лежит на весах… Мы платили за всех, и не надо сдачи”). Но эти исключения довольно рельефно подтверждают общее правило. Глубину отмежевания Бродского от любых единомышленников, соратников или попутчиков в полной мере выражает стих “Из забывших меня можно составить город”. Мандельштам сообщает: “Я получил блаженное наследство…”, и совершенно ясно, что на всей земле только он один его и получил. Остальные могут до морковкина заговения слушать рассказы Оссиана, могут даже список кораблей дочитать до конца, но того наследства не получат, и поляна им не померещится…
В то же время Пастернак пишет про “мы”, про коллективный опыт и самоощущение. Он даже считает нужным оговорить это прямым текстом:
Отличие пастернаковского “мы” от пушкинского – в том, что группа у него в основном одна и та же, это “дети страшных лет России”, круг московско-питерских интеллектуалов, пытающихся пронести свой Серебряный век через ужасы революции, Гражданской войны, разрухи и всего, что дальше за ними последует.