За те двадцать лет, что Исаев провел нелегалом за границей, покинув родину на корабле, увозившем из Владивостока остатки белой гвардии, мысль его сделалась бритвенной: он препарировал события, угадывал в них перспективу, нисколько не затрудняя себя бессонными раздумьями. Штирлиц держал у себя дома римских и греческих классиков, книги по истории инквизиции. Он подчас поражался точному повторению в рейхе тех же самых ходов и поворотов, которые совершали тираны Рима в борьбе за честолюбивые устремления. Когда на смену демократии приходила личная власть и когда человек, выходивший на трибуну сената, обращался к депутатам от имени народа, уверенный, что он один только знает, чувствует и предвидит ее, нации, устремления, надежды и чаяния, тогда Штирлиц совершенно спокойно проводил для себя аналогию с современной Германией и никогда не ошибался в перспективных решениях по тому или иному вопросу.
Он точно определил свое поведение: Гиммлер боится друзей, но он хотя и не дает особенно расти тем, кто говорит ему ворчливую правду, тем не менее верит больше именно этой последней категории людей. Поэтому Исаев, пользуясь своим «партийным стажем», позволял себе высказывать мнения, шедшие не то чтобы вразрез с официальными, но тем не менее в некоторой мере оппозиционные. Это не давало ему роста в карьере, но зато ему верили все: от Кальтенбруннера и Шелленберга до партайлейтера в его отделе гестапо. Такое точно выбранное им поведение позволяло быть искренним до такой степени, что невольный и возможный срыв был бы оправдан и понятен с точки зрения всей его предыдущей позиции.
В 1939 году его связь оборвалась: связник был расстрелян в Москве как английский шпион. Исаев получил очередное повышение. Три раза он пытался подставиться под командировку в Москву, но каждый раз это срывалось. Потом он услыхал о плане «Барбаросса». Он пытался наладить связь через нейтралов, но никто ему из Москвы не ответил. В сорок первом году он был откомандирован в Токио. Здесь, встретившись на приеме в шведском посольстве с Рихардом Зорге — они были знакомы с двадцать девятого года, — он предупредил его о тех планах нападения на СССР, которые разрабатываются в германском генштабе. Зорге устроил ему встречу с советником советского посольства. Тот знал о приезде Штирлица. Он дал ему фотографию. На Исаева смотрели Сашенька Гаврилина и парень — словно бы он сам, только в двадцать третьем году. Это был Александр Исаев, его сын. Исаев почувствовал, как его обожгло и что-то тягучее, липкое и горячее прилило к голове. А потом, заслоняя все, появилось перед глазами лицо Сашеньки Гаврилиной. Оно было таким ощутимым, видимым, близким, что Исаев, задохнувшись, поднялся и несколько мгновений стоял зажмурившись. Потом шумно выдохнул и спросил:
— Мальчик знает, чей он сын?
— Нет.
— Сашенька знает, кто я и где? Ей сообщали?
— Нет.
— Когда вы нашли их?
— В тридцать девятом, когда парень пришел за паспортом.
— Что делает Сашенька?
— Вот, — сказал советник, — здесь все о них.
И он дал Исаеву прочитать несколько страничек убористого машинописного текста.
— Она была все время одна?
— Да.
Исаев до боли — четко и резко — вспомнил Владивосток двадцать второго года, охоту на изюбра вместе с полковником Гиацинтовым, ночной разговор с Сашенькой Гаврилиной на заимке у Тимохи, приказ Дзержинского — уйти вместе с белыми для того, чтобы информировать Москву обо всех готовящихся заговорах против республики; он вспомнил, как Сашенька провожала его на пристани, сжатая со всех сторон тысячами людей, и не могла двинуться, а он смотрел на нее, и ломал ногти, сжимая поручни корабля, и что-то отвечал полковнику Суходольскому, а Сашенька осталась одна, совсем одна, а он ничего не мог изменить: он выполнял свой долг...
Исаев написал письмо Сашеньке:
«Любовь моя!
Спасибо тебе за то, что ты была и есть. Спасибо тебе за то, что есть я — в московском варианте. Спасибо тебе за то, что я все эти годы ощущал тебя — в одном воздухе, в одном мире, в одном дне и в одной со мной ночи. Я ничего не могу обещать тебе, кроме одного — моей любви. Я буду с тобой, как был. Мир кончится, если рядом со мной не будет тебя.
Самолет плюхнулся на краковский аэродром.
— Не зря я обменялся с вами местами, — выдохнул Отто цу Ухер, — мое тринадцатое стало вашим счастьем: мы долетели без приключений.
— В воздухе приключений не бывает, — ответил Штирлиц. — Приключение — это если долго, а самолет падает ровно одну минуту, а уже на второй секунде вас хватит кондрашка. Разрыв сердца — гарантия от воздушных приключений.