— Разрешите доложить, товарищ самый главный военком, это Васька Белый жалуется. На кого? Да на районного. Одна у него шпала, так уж не знаю, кто он по чину будет — комиссар али политрук, комбат али ротный — мне все равно, не в этом дело. В чем? А в том, что он меня на войну не берет. Как, стрелять не умею? Из винтовки-то не приходилось, нет. Из дробовика стрелял. Ну, так и из винтовки научусь. Из-под пушек? Могу. Неуж трудно их гонять? Ты не смейся, товарищ самый главный военком, все наши сузёмские мужики воевать ушли, почему я один должен с бабами оставаться? Повестку пришлешь? Вот и спасибо, буду ждать. А затем до свиданья…
Сказывают, будто он после этого разговора заглянул в кабинет районного военкома, подмигнул ему.
— Не обессудь, товарищ районный, выговор за меня получишь. Будь здоров…
Дома Васька ждал повестки, ходил, как неприкаянный, вздыхал.
— Долго не шлет областной. Запарился, наверно, мужик. Мало ли дела-то у него нынче. А фашисты проклятущие все прут и прут… Без меня там удержат ли их?
Женщины наши горько потешались над стариком.
— Без тебя, Василий, там все дело пропало. Ты-то бы уж навел порядки…
Иван Иванович снял рукавицы, распустил наушники у шапки, связал у подбородка тесьмой, снова надел рукавицы.
— Да, Федор Иванович, сразу опустел в ту пору наш Сузём. В делянках не стало слышно мужского голоса. Женщина с топором, женщина с пилой, женщина и на тракторе. Лес, понятно дело, по-прежнему нужен стране. Лесозаготовки нарушить нельзя. Макора наша стала бригадиршей. Женские руки, сам понимаешь, им бы иглу белошвейную али кухонную кастрюлю, а тут берись за топор, бревна ворочай. Дело с непривычки не ладилось. Бывало, приду к ним лес принимать, помусолю карандаш, закрою тетрадку и, отойдя подале, плюну. При них этого, понятно, не делал, зачем обижать, они ведь не виноваты. И все-таки, что ни говори, лес заготовляем, тихо-скудно, а штабеля на катище растут.
Иван Иванович намотал вожжи на передок, сунул кнут под сено и, отвернувшись от ветра к задку саней, стал свертывать цигарку. Его примеру последовал и Синяков. Пустив облако дыма, старый мастер поискал глазами лицо спутника и, удостоверившись, что тот готов слушать, продолжал:
— Вечерами в моей конторке и ныне женщин полно. Там у меня радиоприемник, и все хотят послушать. Нынче-то уж не так, а что было, когда наши отступали! Как услышишь, начинают тилинькать, аж сердце зайдется. Диктор говорит: «В последний час…» А тебе кажется, и впрямь последний час наступает. Идут, мол, тяжелые бои с превосходящими силами противника, наши войска, слышь, отходят на новые позиции, оставили один город, другой город… Никогда я в этих городах не бывал, а хоть ложись да помирай, как бабы голосом заревут, услышав о сдаче городов. Ведь, небось, каждая думает: «Не там ли мой?» Мутилось, поверишь ли, в глазах…
И все-таки война где-то там, далеко. В поселке тихо, будто и мирно совсем. Но вот и дальние лесные жители увидели ее, проклятую. Стали в Сузём привозить беженцев из Ленинграда. Весь поселок выходил встречать подводы. Людей привозили: больных, истощенных, многие не могли сами передвигаться, Женщины ахали, причитали и брали приезжих нарасхват: каждой хотелось приютить ленинградку. Макора тоже привела в свою комнату старушку, еле живую. Уложила в постель, укрыла потеплее, зарезала курицу и стала давать больной понемножку куриного бульона. Слыхала, что сильно изголодавшихся нельзя сразу много кормить.
Когда новая Макорина квартирантка пришла в себя, она долго не могла понять, где находится. На стене ходики тиликают, сквозь окошко сосны видны. Постель мягкая, простыня похрустывает, чистая.
— Где я? — спросила больная.
— В Сузёме, бабушка, на лесопункте.
Лицо больной сморщилось.
— А я и не бабушка…
Макора смотрит, смотрит, а ведь и впрямь та совсем не старуха, а девчонка. Что же она перенесла, милая, ежели ее можно за старуху принять!
— Вы простите меня, в потемках не разглядела, — извинилась Макора.
— Что ж, разве вы виноваты, — чуть слышно ответила девушка. Она хотела поднять руку, видно, затем, чтобы смахнуть слезу, да силы не хватило. Макора полотенцем вытерла лицо девушки.
И что тут сказать? Как прибыли ленинградцы на лесопункт, работа в делянках пошла заметно лучше. Дивился Иван Иванович, глядя, как женщины, стиснув зубы, с остервенением дергали пилу, будто она виновница всех бед, павших на людей. Топору, буде он туп и не берет дерева, помогали слезы.
Ленинградки постепенно пришли в себя. А чуть опамятовались, тоже не захотели сидеть сложа руки. Помогали хозяйкам по дому, хлопотали в столовой, мели и мыли в общежитиях. А затем пошли и в делянки. И грех и смех на них было смотреть, как робко они подходили к дереву, неумело взмахивали топором. А повалится дерево — с визгом отскакивали в сторону.