— А знаешь, Макора Тихоновна, — сказал он миролюбиво, — мы с тобой ошибку большую допускаем. Ей-право. Ты, например, научилась спецсортимент заготовлять, дюжишь. И эта тощенькая ленинградка, смотри-ка, тоже удивила… А чего удивляться? И другие, думаю, не хуже. Давай-ка посмотрим, нельзя ли из наших женок бригадку сколотить. Может, и осилим заданье-то…
Попримеряли, посудили, пришли к выводу, что надо попытаться. Макора собрала женщин. Объяснила им, что и как. Желающих нашлось много. Выбрали самых сильных и смекалистых. Остальные стали обижаться.
— А мы что, отрепи? Почему нас не берут?
— Бабоньки, нельзя же всех, — пришлось Макоре уговаривать женщин. — Вы не бездельничаете и так. Лес тоже нужен. Кто его будет заготовлять? Идите в делянки, обижаться не к чему.
Назавтра Макора и Маша вернулись из лесу расстроенными. Новая бригада за весь день заготовила даже меньше, нежели заготовляли они вдвоем. Иван Иванович слушает, а сам смеется и говорит:
— Эко дело! Забыли, как сами-то на первых порах из пяти берез одну болванку вытесывали? Обойдется, научатся…
Лошадь неожиданно остановилась. Седоки только тут заметили, что уж стало темно. Над верхушками елей помигивали звезды. Путники не смогли сразу сообразить, куда их занесло. Справа и слева торчала изгородь с пышными подушками снега на жердях и верхушках кольев. А путь лошади преграждал стог, початый, скособоченный. Лошадь мирно похрупывала пахучее сено, довольная нежданной удачей.
— Куда это мы втесались, парнечок? А? — забеспокоился Иван Иванович, вылезая из саней и оглядывая окрестность. — Ишь, на Прилуковский сенокос нас, кажись, занесло. Смотри ты, верст полдесятка лишних отмахали. Экая незадача! Ну, ты! Добралась…
Он сердито схватил лошадь под уздцы, будто только она и была во всем виновата, не без усилия оторвал ее от сена и, путаясь в сугробе, заворотил сани обратно. Лошадь поплелась неохотно, с сожалением оглядываясь на оставленный стог, мотая головой, будто укоряя: экие несознательные люди! Столько хорошего сена, а приходится оставлять…
Синяков почувствовал, что продрог, поднял воротник. Под скрип саней ему стало дрематься. Вспомнился почему-то Васька Белый. Вот он, кончив свою смену на посту у склада, передает ружьишко сменщику и идет в контору, строго спрашивает начальника лесопункта:
— Как сегодня план, товарищ Синяков?
Синяков отвечает тяжелым словом. Он видит, будто Васька крякает, светясь лицом.
Иван Иванович слегка подтыкает локтем своего спутника.
— Эк и горазд ты на слова, Федор Иванович…
Синяков во сне старается глубже зарыться в сено.
ТРУДНЫЕ ГОДЫ
Горит маленькая лампа на Макорином столе. В разрисованное морозом окно легонько постукивает лапчатой веткой сосна. Шум ветра доносится с улицы. На стене мирно тикают веселые ходики. Взгляни на них, Макора, уж поздно, пора на покой! Она склонилась над маленьким листочком, бережно расправляет сгибы на нем, читает-перечитывает, может быть, десятый раз. Шепчет Макора: «Спасибо тебе, Митюша, хоть ты утешаешь, находишь душевные слова. Как ты понимаешь все, будто здесь, рядом со мной… Все видишь и все знаешь…» Слезы льются из глаз. Разве их удержишь?
Иногда соседки-солдатки завидуют Макоре: ей что! Одна голова не бедна, а бедна, так одна. Не страдает ее сердце, не болит душа, как у них, солдаток, денно и нощно думающих о своих мужьях-фронтовиках. У Макоры нет на фронте мужа, ей легко. А легче ли ей, знать бы вам, бабоньки. Трудно вам, если не получаете долго письма. А сколь труднее ей, когда она давно-давно не видала корявых строк на свернутом треугольником листке. Где он? Что с ним? И поделиться горем она не может ни с кем. Смешно горевать о чужом муже! А та, законная жена, не горюет, нет. Не одна весть приходила из Сосновки о веселой жизни Парани. Будто ножом по сердцу резали эти вести. Ведь может быть и так, что письма-треугольнички потому не идут к Макоре, что они идут к той, законной. Будь так, Макора нашла бы в себе силы унять чувства, если б знала, что Параня верна мужу, страдает о нем, ждет его. А каково же знать, что та обманывает его, открыто насмехается над ним, гульбой и бесчинством позорит его имя…
Пришла Машенька, расстроенная, взволнованная.
— Макора Тихоновна, простите, я вам помешаю… Но знаете, не могу утерпеть. Иду по улице, слышу в домишке детский крик. Остановилась, прислушалась — кричат неимоверно. Решила зайти. И вот трое их, старшему не больше шести, младшему — трех, сидят в темноте, в холоде, забрались на печку и воют. Спрашиваю, где мать. Говорят, из лесу не приходила еще. Еда, что была оставлена с утра, давным-давно съедена, весь день ребята голодные. Шалили — разбили стекло в раме. Кое-как заткнули отверстие тряпьем, по комнате все равно ходит ветер. И печка остыла, не греет. Неужели нельзя, Макора Тихоновна, детский садик оборудовать?
— Садик-то есть, да не вмещает всех.
— Дорогая Макора Тихоновна, давайте поищем возможности расширить садик или устроить новый. Посмотрели бы вы, сердце не выдерживает.
Макора встала, положила руки на Машины плечи.