С журналистами Литвинов встретился 4 ноября в ресторане, где по такому случаю приготовили русские блюда. Едва дав наркому их отведать, его забросали вопросами, на которые он отвечал уклончиво. Вспоминали даже давнее бегство из Лукьяновской тюрьмы – правда ли, что он сидел там за убийство киевского генерал-губернатора? Он ответил, что никто из беглецов на генерала не покушался, это он грозился повесить их всех, если поймает, но не поймал… Журналисты лихорадочно застрочили в своих блокнотах, когда на вопрос, вступит ли СССР в Лигу Наций, нарком ответил: «Если СССР пригласят в эту всемирную организацию, то полагаю, что СССР примет это предложение»[449]. Прозвучал и вопрос о картинах Эрмитажа, которые Советский Союз продает, чтобы купить американские станки. Об этом Литвинов ничего не знал, но на всякий случай назвал «уткой» буржуазной прессы. Хотя картины и другие сокровища искусства действительно уплывали за океан так же, как в 1920-х золото из подвалов Гохрана. Лишь недавно выяснились масштабы продажи экспонатов Эрмитажа в США в 1929–1934 годах, посредниками в которой обычно выступали немецкие антиквары. Решение о продаже приняло Политбюро, причем наркома об этом никто не информировал.
Уже на рейде Нью-Йорка 7 ноября Литвинов сделал заявление для прессы: «Я вступаю сегодня на территорию великой Американской республики, сознавая выпавшую на мою долю честь первым принести привет американскому народу от народов Советского Союза в качестве их официального представителя, сознавая, что я в известном смысле пробиваю первую брешь в той искусственной преграде, которая в течение шестнадцати лет мешала нормальному общению между народами наших двух государств»[450]. Позже он вспоминал прибытие так: «Навстречу «Беренгарии» из Нью-Йорка вышел катер, битком набитый журналистами и фотографами. Он пристал к нашему пароходу, и вслед за этим я подвергся ожесточенной газетной «бомбардировке»: меня снимали, меня описывали, у меня требовали интервью и т. д. Это было утомительно и опасно, ибо всякое неловкое слово, сказанное мной, могло быть использовано враждебными элементами против СССР и затруднить ход предстоящих переговоров»[451].
Подробнее о приезде в США написал Дивильковский своей жене Елене Голубевой в письме от 13 ноября: «В Нью-Йорке атака журналистов и фотографов на Папашу еще на борту парохода произошла по всем правилам и традициям – нас (с Уманским) совершенно оттерли, и целый час творился несусветный тарарам. Происходило это еще у карантина, т. е. острова в устье залива Гудзона со скверными портовыми постройками. Утро было туманное, дождливое. Нью-Йорка оттуда мы не видели… Уже потом, когда нас везли на паровом катере, мы проехали мимо статуи Свободы (у меня есть с нее хорошие снимки), и затем на другом берегу залива мы видели небоскребы, но издали и в тумане особенного впечатления не получилось <…>
В Вашингтоне при приезде был опять большой тарарам: фотографы, встречающие и проезд города на машинах под конвоем полицейских мотоциклетов вместо кавалерии. А с тех пор идет работа, и мы города как следует не осмотрели. Ходили пешком только два раза… Живем мы у Сквирского в доме, он освободил для нас три комнаты: свою собственную, канцелярию и библиотеку, здесь же едим, здесь же и работаем. Выезжаем только «официально» – в министерство и т. д. Папаша весь день проводит на заседаниях, то в министерстве, то в Белом доме (у президента); в министерство я его обычно сопровождаю, а в Белом доме мы были все только на парадном завтраке, но об этом рассказать надо не в письме»[452].
Здесь тоже хватало врагов Советской власти, поэтому дом Сквирского плотно оцепила полиция, а на крыше даже установили пулемет. Потом, правда, меры безопасности ослабли, но дипломатов повсюду сопровождали двое агентов в штатском. Первая встреча с Рузвельтом состоялась в Белом доме 9 ноября, на ней присутствовали его жена Элеонора и госсекретарь Корделл Хэлл[453]. Обменявшись с президентом приветствиями, нарком вручил ему альбом с марками и довольно быстро откланялся – первая встреча была чисто протокольной. Настоящие переговоры начались на другой день, и по тому же протоколу вести их должен был именно Хэлл. Однако он относился к СССР не слишком дружелюбно, да и Литвинову не понравился: «Хэлл произвел на меня удручающее впечатление. У него не было никакой ясной линии, он ничего не решал сам и только вносил путаницу»[454].