Семен дернулся и неуклюже, как-то боком, отступил в сторону. Лицо его стало землистым, руки дрожали.
Все это произошло в одно мгновение, и, когда Клаша опомнилась, полковник уже шагал к выходу.
— У нас вот такой же гад капитан на корабле был. Ох и мордовал матросиков! — сказал кто-то сзади.
Когда Клаша вместе со всеми вышла из Чудова монастыря, на улице уже начинало темнеть. Где-то в глубине Кремля глухо и монотонно звонили ко всенощной. По площади торопливо пробежали два монаха. Широкие полы их черных ряс раздувались по ветру.
— И что шмыгают, черти долгогривые! — со злобой сказал дядя Семен.
Около Троицких ворот уже прохаживались солдаты — часовые.
На кремлевской стене с винтовкой в руке стоял матрос.
— Сейчас, товарищи, будет митинг, — сказал комиссар.
Бойцы собрались в огромном сводчатом зале Арсенала. Здесь был латышский отряд, тот, что дрался около Ильинских ворот. Здесь были рабочие-красногвардейцы из Хамовников, из Иванова-Вознесенска, с Прохоровки, матросы и солдаты из Питера.
Грязные, усталые бойцы жадно слушали комиссара.
— Сегодня, после пятидневного кровавого боя, наши враги — офицеры и юнкера — разбиты наголову. Кремль взят. Офицеры сдались и обезоружены. В Москве отныне утверждается народная власть, власть Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Это — власть мира и свободы. Всякий, кто поднимет руку против этой власти, будет сметен революционным народом. Рабочие и солдаты завоевали свободу своей кровью, и они не выпустят ее из своих рук.
Комиссар кончил говорить, и Клаша увидела, как из толпы кто-то поспешно пробирается к нему. Она узнала дядю Семена. Он был без шапки, бледный, в расстегнутой шипели.
— Слово имеет солдатский депутат девятнадцатого сибирского стрелкового полка Семен Мурашов, — сказал комиссар.
— Товарищи солдаты и красногвардейцы! Товарищи матросы! — начал громко и раздельно дядя Семен и вдруг замолчал.
Он переступил с ноги на ногу, глубоко вздохнул и обвел глазами высокий сводчатый зал Арсенала. Перед ним, опираясь на винтовки, в грязных шинелях и в ватных кацавейках, в морских форменках стояли бойцы и ждали.
«Ой, неужели ничего не скажет?» — замерла Клаша.
Дядя Семен расстегнул пуговицу на своей гимнастерке и облизнул сухие губы.
— Давай, Мурашов! Давай! — крикнул кто-то из задних рядов.
Дядя Семен точно ждал этих слов. Он выпрямился и подался весь вперед.
— Правильно здесь говорил товарищ комиссар! — выкрикнул он. — Правильно! Я вот про себя, конечно, скажу. Я двадцать девять годов на свете прожил. А как я их жил? Как?..
Дядя Семен заговорил быстро и горячо. Он торопился, ему не хватало слов, но он не смущался своей нескладной и взволнованной речью. Он видел, как серьезно и внимательно слушают его бойцы. Тишина была в огромном зале Арсенала, переполненном людьми.
Семен вспомнил голодное, безрадостное детство, когда после смерти отца больная мать послала его и двух сестренок просить милостыню. Зимой у них на троих была одна пара залатанных валенок. Восьми лет он нанялся в пастухи к богатому и прижимистому мужику Вишнякову, прозванному в деревне за жадность и скопидомство Сундуком. Немало доставалось Сеньке от хозяина оплеух и затрещин за проклятых гулён-коров, которые иной раз пропадали по два, а то и по три дня. Немало натерпелся он страха и от сундуковского быка — злого и бодучего Яшки, который так и норовил пырнуть его рогом.
До двадцати лет маялся Семен в батраках. Потом его забрали на «действительную». Три года выносил он тупую и жестокую муштру, и даже во сне ему чудился сердитый окрик фельдфебеля и звон офицерских шпор.
После «действительной» — Прохоровка. Грошовое жалованье с вычетами и штрафами, придирки старшего мастера, беспросветная фабричная жизнь, где единственным развлечением у рабочей молодежи по воскресеньям были игра в «три листика» и в «козла» да выпивка в складчину.
Потом война. Рижский фронт. Сырые окопы, голод, тиф, вши. В штабе солдат презрительно называли «серой скотинкой». Со всех концов России пригоняли их тысячами на фронт в вагонах с надписью: «40 человек 8 лошадей». И здесь гибли они — рабочие и крестьянские сыны. Умирали от германских пуль, умирали от удушливых газов, умирали от сыпного и брюшного тифа. Умирали за господское добро, за сытое и бездельное житье генералов и помещиков.
— Теперь у нас воля, родная власть! Наша, рабоче-крестьянская! Не всем только привелось дожить до такой большой радости. — Голос у дяди Семена неожиданно дрогнул.
«Это он о Кате», — подумала Клаша.
— Много наших товарищей погибло от юнкерских и офицерских пуль. Да. Много убито наших дорогих товарищей… Слава им и вечная память.
Дядя Семен замолк, и, словно в ответ на его слова, все, кто был в Арсенале, запели нестройными голосами не знакомую Клаше песню. Пели все — красногвардейцы и солдаты, пели матросы из Питера, пел Миронин, пел дядя Семея и седой комиссар: