В ту ночь, после того как зондеркоманда закопала яму, тихую сосновую рощу окутала темнота. Вернулись птицы, ночные зверьки забегали в зарослях, закопошились на потревоженной земле. Под ней лежали останки девятисот человек, севших в поезд в Вене: Розы Кербель и ее четверых внуков – Отто, Курта, Хелен и Генриха, – старых Адольфа и Амалии Клингер, пятилетней Алисы Барон, незамужних сестер Иоганны и Флоры Кауфман, Адольфа и Вити Аптовицер с Им Верд, Тини Кляйнман и ее двадцатилетней красавицы-дочери Герты.
Они верили, что их ждет новая жизнь в Остланде и что однажды они еще соединятся со своими близкими – мужьями, сыновьями, братьями, дочерьми, – разбросанными по лагерям и далеким странам[296]
. Но, вопреки всякому разуму, вопреки человечности, мир – не только нацисты, но и политики, газетчики, обыватели из Лондона, Нью-Йорка, Чикаго и Вашингтона – лишил их этого будущего, безжалостно захлопнув перед ними дверь.Дорога к смерти
Летнее солнце садилось, бросая оранжевый отсвет на ветви деревьев, от которых по земле разбегались угольно-черные тени. В ушах у Густава стояли звуки пил, вгрызающихся в стволы, и крики надзирателей, стук собственного сердца и тяжелое дыхание, пока он вместе с другими загружал на телегу неподъемные бревна.
В каком-то смысле он рад был опять оказаться в лесу, подальше от грязи и пыли, но надзиратель, мстительный изувер Якоб Ганцер, не давал им ни минуты передышки.
– Быстрей, вы, свиньи! Что, думаете, бревна сами туда запрыгнут?! А ну, пошевеливайтесь!
Работать с такой скоростью было не только утомительно, но и опасно. Густав с друзьями подняли массивное бревно и положили его поверх остальных, уже загруженных на скрипящую под их весом телегу. Ни секунды, чтобы перевести дыхание или убедиться, что бревна не свалятся – надо скорей поднимать следующее, потому что Ганцер уже яростно кричит. Густав взялся за один конец громадного бревна, другой арестант, Фридман, подставил под него плечо, а остальные руками начали поднимать дерево наверх; натужившись, они перевалили бревно через борт телеги, чтобы оно легло в штабель. Ганцер продолжал орать, и кто-то отпустил руки, прежде чем бревно оказалось на месте. Оно покатилось – громадина весом несколько сот килограммов, – увлекая другие за собой.
Бревно проехало Густаву по руке, но не успел его мозг отреагировать на раздирающую боль в пальцах, как другое обвалилось на них с Фридманом, сбив с ног и прижав сверху[297]
.Густав лежал, задыхаясь, словно бабочка на булавке, и смотрел вверх, на кроны деревьев, позолоченные заходящим солнцем. Все его тело превратилось в сплошную боль, в ушах стояли крики, стоны и ругательства. Потом перед глазами замелькали полосатые куртки, чьи-то руки подняли бревно и сняли с него, но Густав все равно не мог пошевелиться. Глядя по сторонам, он видел, как другие встают, с окровавленными руками и лицами, а кто-то корчится со всхлипами на земле. Фридман лежал совсем рядом, без движения, и тяжело дышал; на него пришлась большая часть массы бревна, которое попало ему в грудь. Изо рта у него струилась кровь.
Руки подняли Густава и понесли его из леса. Сквозь боль он видел, как мелькали по сторонам деревья, как темнело и раскачивалось небо, слышал, как хрипло ругаются мужчины, что тащили его. Вот они миновали ворота лагеря, а в следующую минуту он уже был в лазарете и его укладывали на нары[298]
.Вместе с ним прибыло еще семеро из той же команды: кого-то притащили, кто-то доковылял сам. Фридмана принесли последним, на носилках. Он не мог пошевелиться; ему раздавило грудную клетку и перебило позвоночник. Он лежал на койке в бессильной агонии.
Грудь Густава тоже была серьезно повреждена, переломанные пальцы горели от боли. Лотерея в конце концов обернулась для него проигрышем, рано или поздно настигавшим всякого. Какое-то время в ней удавалось побеждать, но чем дольше тебя принуждали оставаться в игре, тем поражение становилось вероятней. Перспективы тяжелораненых были самые плачевные. Игла врача и фенол с гексобарбиталом в вену – вот что их ожидало, а дальше дым из трубы в крематории.
Фридману повезло быстро умереть от полученных увечий. Большинство остальных, раненных легко, вскоре ушли из лазарета. А Густав остался. Дни текли за днями, а он все лежал в небольшой палате, прилегавшей к Операционной II. Если раньше он не знал, чем в ней занимались, то теперь понял: Операционная II предназначалась для смертельных инъекций, а его палата была залом ожидания перед ней[299]
.На некоторое время Густава оставили в покое; периодически какого-нибудь больного или искалеченного арестанта отводили в Операционную II, и оттуда он уже не возвращался. Доктор, проходя мимо, каждый раз окидывал Густава коротким взглядом; он был слишком тяжело ранен, чтобы с ним возиться. Зачем тратить смертельный укол на заключенного, который вот-вот умрет сам. Но доктор не знал, какая у Густава Кляйнмана воля к жизни.