Маша, перегнувшись пополам, держится левой рукой за корявую березку, а правой утирает платком рот. Белопанамный накомарник валяется в траве. Смятые волосы упали на щеки, открыв по-девичьи тонкую незагорелую шею.
Поодаль со смущенным видом переминаются Вениамин и Лева.
— Почти сутки тащимся, — ворчит Лева. — Тут и мужика стошнит, не то что бабу.
— Устала? — беря за локоть жену, спрашивает Коркин.
Маша отрицательно мотает опущенной головой.
— Я велю с одной лошади сбросить вьюки. Поедешь верхом.
— Не надо. Сама дойду.
— Что хоть с тобой?
— Ничего страшного. Может, ягод зеленых пожевала — оттого…
Маша подняла голову, лицо было бледным и мокрым от слез, но блестящие мокрые глаза, как ни странно, светились радостью.
Коркин недоуменно пожал плечами. Пробормотал:
— Может, все-таки высвободить лошадь? Александр потом съездит за вьюками.
— Не надо, — повторила Маша. — Скоро ведь придем на место?
— Скоро, — согласился Коркин.
Речка, вдоль которой они шли, давно превратилась в узенький ручеек. Остались позади большие деревья. Вокруг росли высокогорные приземистые елки, сосенки, лиственницы, извивистые, с черными стволами, будто обугленные березы. Туман рассеялся. Рассвело. С берез на лиственницы, с лиственниц на березы перепархивали стаями чечетки, щебетали, звенели, чокали, приветствуя новый день.
Маша подобрала с земли накомарник, подняв обе руки, надела его на голову, расправила марлевую сетку и ступила на тропу.
Глава вторая
— Пришли! — сказал Коркин и, высвободив из лямок натруженные плечи, сбросил на землю рюкзак.
Они остановились на безлесном плато. Справа в седых зарослях тальника, в сырой уремине протекал ручей, а метрах в пятистах по другую руку вздымался Ялпинг-Кер Ближе к подножию склон горы был завален огромными ребристыми камнями — корумником. На голой далекой вершине, как сторожевые башни с зубцами, чернели два останца. Гора была так массивна и так высока, что, приблизившись к ней, и люди, и лошади стали как бы вдвое меньше.
На плато необрубленными сучковатыми деревьями — сосной, лиственницей, березой огорожен олений загон — кораль; деревья в изгороди высохли, покраснели, далеко видны на фоне сочной альпийской зелени.
Судя по всему, последний раз оленеводы стояли здесь совсем недавно: трава вокруг вытолчена, в кустах валяются дочиста обглоданные, не успевшие еще вылинять розовые кости, а в самом центре плато возвышается остов чума-времянки — корявые березовые жерди, поставленные конусом и связанные сверху сыромятным ремнем.
— Вот и посадочная площадка готова, — сказал Коркин, оглядываясь, — надо только жерди уронить да натаскать побольше свежей хвои для сигнального костра. Давай, Веня, займись-ка этим.
По блеклому небу ползли рваные, как ветошь, унылые облака, взошедшее солнце пряталось где-то за горой, и было совершенно непонятно, какой наступает день — светлый, ясный или пасмурный, ненастный, то есть летный или нелетный.
В партии каждый знал свои обязанности, и вот уже Александр Григорьевич и Герман развьючивают лошадей (проводник плечом подпирает вьюки, а Герман снимает их с седельных крючков и сбрасывает на землю), повар оттаскивает в сторону мешки с посудой, а Вениамин вооружается топором.
Маша вытащила из рюкзака полиэтиленовый мешок с умывальными принадлежностями, перекинула полотенце через плечо и направилась к ручью. «Сказать или не сказать? — в смятении думала она, осторожно раздвигая мокрые кусты. — Как он воспримет новость? Лет пять уже и не заговариваем на эту тему…»
В прошлый раз, когда она привела домой чужого мальчика, он так перепугался — руки задрожали, кровь от лица отхлынула, — страшно и больно было на него смотреть. Она не хочет, чтобы ей снова было так же больно. «Господи! — упрекнула себя Маша. — Да разве можно не доверять Кольке? Кому же тогда и довериться? Вспомни свою первую встречу с ним, вспомни!»
…Была какая-то студенческая вечеринка. Незнакомые еще, они сидели друг против друга. Машу чем-то поразило его лицо, скуластое, грубоватое, но необыкновенно правдивое и серьезное. Все вокруг смеялись над какой-то остротой, один он не смеялся — не хотел притворяться. Почувствовав на себе чужой настойчивый взгляд, он поднял глаза, и она не отвела свои в сторону, не потупила, а все глядела и глядела на него, упрямо, смело, вызывающе. Уже становилось неловко. Он бог знает что мог подумать… «Вот ему бы я могла рассказать все про себя, — думала она. — Все, о чем не говорила даже самым близким подругам, о чем только раз в жизни и сказала за обитой оцинкованным железом дверью, когда поступала в институт… Сейчас все вылезут из-за стола, — не спуская с Коркина глаз, твердила она, как заклинание, — и ты подойдешь ко мне, подойдешь, подойдешь!..»
Вода в ручье была такой холодной, что пальцы свело судорогой.