Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Сколько бы Цветаева ни объявляла об отречении от желаний, она беспрестанно планирует, меняет и вновь придумывает, письмо за письмом, конкретные детали своей встречи со Штейгером[342].

В эпистолярных романах Цветаевой с Пастернаком и Рильке эти темы не были центральными, появляясь лишь как нити в сложной мифопоэтической ткани (отказ Психеи от Амура (Эроса); воссоединение космоса благодаря Рильке), вследствие чего лейтмотив невозможного желания приобретал силу и пронзительность. В письмах Штейгеру, напротив, единственный контекст ее ламентаций — это трезвое понимание их выдуманности и эфемерности собственных эмоций, как бы она ни настаивала на неизменности и вечности взаимной любви в прошлом и будущем: «У меня чувство, что нам с вами надо прожить целую жизнь — назад и вперед» (7: 570). Эти сверх сентиментальные слова звучат по меньшей мере неубедительно на фоне открыто сделанных Цветаевой признаний себе и даже Штейгеру в том, что она лицемерит и он — лишь случайность в ее жизни. На самом деле, ее «любовь» к нему — лишь временный самообман, к которому она прибегает в эгоистических интересах собственного поэтического развития:

«В который раз? И разве я не знаю, что все кончается, и разве я верю, что (это во мне к Вам) когда-нибудь кончится, когда-нибудь меня отпустит, что я от Вас — опустею: стану опять пустым — и холодным — и свободным домом: domaine’ом [сферой, пространством]?» (7: 574)[343].

Конечно, ни неумеренно сентиментальные обращения к Штейгеру, ни навязчивые неловкие признания не могли вызвать ответной симпатии у молодого поэта. Цветаева сама это хорошо понимает, вот почему показная нежность ее писем к Штейгеру — и, в еще большей степени, ее стихов — пропитана горечью.

И в самом деле, если в переписке со Штейгером она наивничает, бесконечно уверяя его в своей безмятежной уверенности в их духовном родстве, то цикл «Стихи сироте», напротив, исполнен горькой трезвости[344]. Эта ситуация обратна той, что сложилась в отношениях Цветаевой с Пастернаком, где в письмах она часто отстранялась от адресата — лишь ради того, чтобы одно за другим сочинять страстные стихотворения об их нерушимой духовной связи. Ее письма к Штейгеру — своего рода шарада, благодаря которой ей удается вызвать в себе творческий порыв и вымучить еще несколько стихотворений. Однако она с самого начала знает, что кроме стихов из ее подложной любви к Штейгеру ничего не выйдет. Подобно мальчику, слишком часто кричавшему «волк!», она начала сомневаться в собственной правдивости и в том, что ее бесконечные «слова, слова, слова» имеют какое-либо отношение к реальности. Теперь она боится, что всякий волк — это только овца, притворившаяся волком[345].

Хотя Цветаева часто с несправедливой жестокостью критикует других, ни к кому она не относится со столь безжалостной аналитической трезвостью, как к себе самой[346]. В цикле «Стихи сироте» Цветаева дополняет основания самокритики, сформированные в таких ранних ее стихотворениях, как язвительный текст 1922 года «Руки — и в круг…» (2: 121). В этом стихотворении, как и в «Стихах сироте», она прибегает к циклическим структурам, предаваясь мучительным воспоминаниям о безымянных сонмах тех, кто пал жертвой ее романтических «побед»: «Руки — и в круг / Перепродаж и переуступок! / Только бы губ, / Только бы рук мне не перепутать!» Более того, свою любовную страсть Цветаева ассоциирует со смертью возлюбленного (своей жертвы) — она сардонически описывает свою поэзию — вдохновленную этой убивающей страстью — как свалку или братскую могилу: «Чтобы в стихах / (Свалочной яме моих Высочеств!) / Ты не зачах, / Ты не усох наподобье прочих».

Цикл «Стихи сироте», как и раннее стихотворение «Руки и в круг…», — это с начала до самого конца упражнение в самоосуждении, урок невозможности и необратимости. Иными словами, цикл в целом и каждое из составляющих его стихотворений в отдельности ясно говорят (в отличие от писем Цветаевой к Штейгеру) о том, что ее увлечение Анатолием Штейгером — лишь хитрый поэтический эксперимент, направленный на доказательство ее собственного, а не его, сиротства. Что, впрочем, никак не отменяет искренности ее чувств. Сознательная поэтическая эксплуатация Штейгера сосуществует с искренним чувством к нему. Этот парадокс только углубляет трагедию Цветаевой. Она слишком ясно видит, что Штейгер — не тот, кто способен принести ей избавление, спасение в истинной любви и истинной инакости другого — да она уже и не стремится к этому. Теперь ее единственная поэтическая претензия — создать как можно более цельное и ясное поэтическое высказывание о своем неизбежном метафизическом одиночестве.

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука