Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

В «Обнимаю тебя кругозором…», однако, Цветаева склонна еще немного продлить вымысел. Финальная строфа стихотворения повторяет начальную, поскольку Цветаева вновь возвращается к образам обнимающей горной гряды и горизонта — теперь акустически транспонированного из кругозора в отчасти синонимичный горизонт, парономастически связанный с горами — чтобы изобразить, как заключает в поэтическое объятие дальнего возлюбленного. При этом она обыгрывает двойной смысл слова хребет (спинной / горный), уподобляя свою телесность могучим природным формам: «И — немножко хребет надломя — / Обнимаю тебя горизонтом / Голубым — и руками двумя!». Амбивалентность отношения Цветаевой к Штейгеру и ее неверие в собственные чувства достигают высшей точки в тонком, но полном иронии последнем унижении ее адресата: чтобы обнять младшего по возрасту и таланту и — что, возможно, важнее всего — духовно чуждого Штейгера, ей приходится сгибаться вдвое, чуть не ломая хребет.

Прямая спина и высоко поднятая голова всегда были для Цветаевой метафорой непреклонной этики поэтического труда и творческой цельности — принципа, замещающего для нее нравственную цельность: ведь невозможность для нее, женщины-поэта, поэтического вдохновения неизбежно требовала нарушения нравственных норм — для обретения поэтического полета. Лучший пример этих метафор — автопортрет из стихотворения 1920 года: «Есть в стане моем — офицерская прямость, / Есть в ребрах моих — офицерская честь. / На всякую муку иду не упрямясь: / Терпенье солдатское есть!» (1: 565)[351]. Цветаева не терпит духовно неравноправных отношений с любой стороны и часто для иллюстрации неловкости своего положения прибегает к символике склоненной или переломленной спины; ей кажется, например, что духовное превосходство Рильке столь велико, что ему приходится склоняться к ней слишком низко, слишком великодушно:

«Глубина наклона — мерило высоты. Он — глубоко́ наклоняется ко мне <…> — что́ я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — все — как мы» (6: 253).

Аналогичным образом Цветаева изображает неравенство статуса в стихотворении «Наклон», связанном с кратким, хотя и страстным увлечением 1923 года не-поэтом (литературным критиком) Александром Бахрахом. На этот раз образ глубокого наклона — ее собственного: «У меня к тебе наклон лба, // Дозирающего вер — ховья» (2: 213–214). На протяжении всего стихотворения она искусно играет с двойным значением слова наклон — «наклон спины» и «склонность».

Переламывающийся хребет Цветаевой в финале стихотворения «Обнимаю тебя кругозором…» совершенно ясно говорит о том, что она вполне осознает несоответствие Штейгера той роли, которую она ему навязала. В финальных ожесточенных посланиях ему бескомпромиссно прямая спина служит метафорой обретенного ею ценой острой человеческой скорби духовного самообладания: «Это был — удар в грудь (в которой были — Вы) и, если я не упала — то только потому что никакой человеческой силе меня уже не свалить, что этого людям надо мной уже не дано, что я умру — сто́я» (7: 620). Цветаева с самого начала занимает по отношению к Штейгеру ложную позицию и — о чем свидетельствуют перечисленные выше повторяющиеся образы — осознает это. В конечном счете, ее ожесточение направлено преимущественно на себя же саму: это признание собственной вины в ошибке их романа.

«Пещера», следующее стихотворение цикла «Стихи сироте», обладает замысловатой циклической структурой, вновь утверждающей роковую невозможность встречи Цветаевой со Штейгером на равных, да и вообще на каких бы то ни было условиях. Стихотворение начинается с высказанного желания: «Могла бы — взяла бы…», и завершается повторением этих же слов. Между двумя этими тоскующими признаниями в звуках и образах развертывается — и в то же время растворяется, рушится — фантазия о том, что сделала бы Цветаева, если бы могла, — своего рода конспективное повторение «Попытки комнаты». Стихотворение исключительно сложно акустически, ритмически, риторически и образно; идеи в нем развиваются через модуляции от одного звукового комплекса к другому, на манер некоей мантры или молитвы, — молитвы совершенно лишенной надежды. Используя метафоры метафизического тупика, Цветаева создает ужасающий автопортрет:

Могла бы — взяла быВ утробу пещеры:В пещеру дракона,В трущобу пантеры.
Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука