Как видите, обстоятельства мне благоприятствовали и я мог их использовать тем более, что, уклонясь от этого, я едва ли избежал бы ссоры с друзьями, какие были у меня среди собравшихся дворян. Но я не колебался ни минуты, решив принести себя в жертву долгу и не отравлять чувства довольства самим собой, дарованного мне сознанием того, сколь много содействовал я удалению Кардинала и освобождению принцев — двум деяниям, особенно любезным публике, не отравлять, повторяю, этого чувства новыми интригами и рознью в партии, ибо, с одной стороны, они отдалили бы меня от главного ее ствола, с другой — неизбежно прослыли бы в свете следствием гнева, могущего владеть мною; я сказал «могущего», ибо на самом деле я не испытывал гнева, во-первых, потому, что большая часть корпорации, всегда ко мне приверженная, стремилась скорее нанести удар Мазарини, нежели причинить зло мне; во-вторых, потому, что я никогда не понимал, как можно обижаться на действия, творимые всею корпорацией совокупно. Я не заслужил похвал за то, что не разгневался, но отчасти заслужил за то, что не дрогнул, наблюдая, какие выгоды извлекают из моего хладнокровия мои враги. Похвальбы их искушали меня, но я устоял, продолжая неуклонно убеждать Месьё, что ему должно распустить ассамблею дворянства, не противиться декларации, возбраняющей французским кардиналам доступ в Совет и стремиться единственно к тому, чтобы примирить все раздоры. Ни один мой поступок не принес мне столь глубокого душевного умиротворения. К тому, что я совершил в пору заключения Парижского мира 333
, примешивались виды личные, ибо я не желал оказаться в зависимости от графа де Фуэнсальданья: теперь же мною двигало одно лишь сознание долга. Только им я и решил отныне руководиться. Я был доволен плодами своих трудов, и если бы двору и герцогу Орлеанскому угодно было отнестись к моим словам с некоторой доверенностью, я от чистого сердца вернулся бы к исполнению одних лишь духовных своих обязанностей. Молва называла меня виновником изгнания Мазарини, который всегда был предметом общей ненависти, и виновником освобождения принцев, сделавшихся общими любимцами. Сознание это было отрадно, оно мне льстило, льстило настолько, что я досадовал, зачем меня вынудили притязать на кардинальский сан. Свое к нему равнодушие я желал доказать безразличием, с каким я отнесся к отрешению кардиналов от участия в Совете. Я воспротивился намерению Месьё открыто объявить себя в Парламенте противником этого указа. По моему настоянию он сказал только, что Парламент зашел слишком далеко, и Король, достигнув совершеннолетия, не замедлит отменить эту декларацию, как оно и случилось. Я никак не поддержал сопротивления, какое оказало этому решению французское духовенство в лице архиепископа Эмбрёнского, — я не только вместе с другими проголосовал за него в Парламенте, но и убедил своих друзей последовать моему примеру; когда президент де Бельевр, желавший больно уязвить Первого президента, придравшись к поводу, который и впрямь мог выставить на посмешище того, кто всегда так рьяно поддерживал кардинальский сан в особе Мазарини, так вот, когда де Бельевр у камина Большой палаты укорил меня за то, что я действую, мол, в ущерб Церкви, позволяя так с ней расправиться, я ответил ему при всех: «Церкви это наносит ущерб лишь воображаемый, но государству я нанес бы ущерб истинный, если бы не употребил все силы, чтобы утишить в нем распри». Слова мои понравились многим, и понравились весьма. Но зато бездеятельность моя в отношении Генеральных Штатов не встретила такого одобрения. Иные мнили, что Штаты способны возродить государство, я же отнюдь не был в этом убежден. Я знал, что двор предложил созвать их для того лишь, чтобы поссорить с дворянством Парламент, который всегда их боится. Принц де Конде до своего ареста раз двадцать повторял мне, что ни Королю, ни принцам крови ни в каком случае не должно их терпеть. Известно мне было и слабодушие Месьё, неспособного управлять столь сложною машиною. Вот почему я не склонен был стараться об этом деле так, как многие того хотели бы. Я и сейчас полагаю, что поступил правильно. Вот почему я не только не взял энергических мер в отношении Генеральных Штатов, ассамблеи дворянства и декларации против кардиналов, но, наоборот, укрепился в мысли почить, так сказать, на последних моих лаврах и даже искал путей сделать это с честью. То, что епископ Шалонский рассказал мне о принце де Конде, а также то, что я наблюдал сам в поведении многих его приверженцев, начало внушать мне беспокойство, и я горько скорбел, ибо предвидел: если Фронда вновь поссорится с Принцем, мы будем вновь ввергнуты в жесточайшую смуту. Памятуя об этом, я решил предупредить всякий к ней повод. Я отправился к мадемуазель де Шеврёз, я изложил ей свои сомнения, заверив ее, что безусловно сделаю ради ее пользы все, чего она пожелает; я просил позволения дать ей совет по-прежнему говорить о браке с принцем де Конти как о чести для себя, однако как о чести, ей подобающей; посему она должна не домогаться этого брака, а выжидать; до сих пор достоинство ее было соблюдено, ибо ее руки просили, добивались, и даже весьма настойчиво; теперь ей должно не утратить его; я не думаю, что Принц захочет нарушить не только обещание, которое дал в тюрьме и на которое в силу этого я не стал бы очень полагаться, но и подкрепившие его впоследствии самые торжественные обязательства (замечу в скобках, что принц де Конти почти всякий вечер ужинал в Отеле Шеврёз); однако до меня дошли слухи, что принц де Конде расположен к Фронде не столь благосклонно, как мы имели основания надеяться, а мадемуазель де Шеврёз невместно подвергать себя оскорбительной возможности отказа; но я придумал, как можно благородным и достойным особы ее звания способом выведать планы Принца, дабы ускорить приведение их в действие, если они нам благоприятны, а в том случае, если они нам враждебны, предотвратить или исправить их следствия; для этого я объявлю принцу де Конде, что матушка мадемуазель де Шеврёз и она сама просили меня уверить его: они ни в коем случае не намерены воспользоваться обязательствами, какие были поименованы в договорах; в свое время они приняли предложение принца де Конти для того лишь, чтобы иметь удовольствие освободить Его Высочество от данного им слова; я от их имени прошу его поверить, что, ежели слово это теперь хоть сколько-нибудь ему в тягость или может хоть сколько-нибудь помешать отношениям, какие он намерен завязать с двором, они возвратят ему его от чистого сердца, сохранив при этом, равно как и все их друзья, совершенную ему преданность. Мадемуазель де Шеврёз согласилась с моим мнением, ибо всегда разделяла мнение того, кого любила. Герцогиня поддержала его, ибо природная сметливость всегда побуждала ее с жадностью хвататься за то, что было разумным. Лег этому воспротивился, потому что был тугодум, а люди такого склада с величайшим трудом вникают в то, что имеет подоплеку. Бельевр, Комартен и Монтрезор наконец убедили его, растолковав ему эту подоплеку и доказав, что, ежели у принца де Конде намерения добрые, такое поведение его обяжет, а ежели дурные, удержит его или, по крайней мере, помешает нанести нам удар в ту минуту, когда мы действуем в отношении его столь почтительно, искренне и благородно. Этой минуты нам единственно и следовало опасаться, ибо обстоятельства явственно убеждали нас, что, если мы сумеем избежать опасности ныне, нам не придется долго ждать наступления времени более благоприятного. Судите сами, сколь невыгодна была для нас пора, могущая объединить против нас королевскую власть, очищенную от мазаринизма, и партию принца де Конде, очищенную от мятежных планов. Сверх того, разве можно было полагаться на герцога Орлеанского? Вы сами видите, что я был прав, думая о том, как предупредить бурю и обратить в свою пользу то, что могло бы обрушить ее на нашу голову. Я отправился с посольством к принцу де Конде, я вручил его воле судьбу моего назначения, судьбу брачного контракта мадемуазель де Шеврёз. Он разгневался на меня, разразился проклятиями, спросил — за кого я его принимаю. Я вышел от него в убеждении, которое сохраняю и поныне, что он твердо намерен был исполнить свои обещания 334.