– Э-э нет! Риго – бо-ольшой оригинал! Он подарил два миллиона, но никто не знает, кому именно – матери или дочери. Он поставил условие: они должны выйти замуж в один и тот же день, и только при выходе из церкви нотариус вскроет тщательно запечатанный пакет, который вручил ему папаша Риго.
– Черт возьми! – восхитился Луицци. – Неплохой номер он выкинул!
– Это, конечно, так, но ведь речь-то совсем не о том. Каким образом нам могут перепасть миллионы дядюшки Либера?
– Я скажу вам завтра. А пока сходите на «Двух каторжан». Изучите эту пьесу как следует, не хуже чем «Найденыша».
– А-а, понимаю, понимаю! Есть, наверное, некий секрет, который прорвет приличную дырочку в денежном мешке?
– Ну, примерно так. Что ж, приятного вам вечера. А я ожидаю сейчас кое-кого… Нужно навести последние справки.
– Тогда пока, до завтра, – попрощались два Гангерне, из коих один маркиз, и направились к выходу.
Луицци звякнул колокольчиком, вызывая Дьявола.
– Наглеешь на глазах, если не сказать хуже! – взъерепенился Дьявол, не успев появиться.
– Я? – только и смог вымолвить Луицци, ошарашенный столь резким выговором.
– Ты, кто же еще! Каково? Вот уже целых двадцать минут, как я вынужден околачиваться в прихожей.
– Уж больно ты шустрый, – с ненавистью в голосе произнес Луицци. – Ты уже покончил с твоим мандарином?
– Как и ты с твоими Гангерне.
– Ты посеял зло и пожнешь преступления…
– Нелохая мыслишка для такой дурьей башки, как твоя. Я посеял добро, дабы собрать хороший урожай злодеяний. И проповедую примирение, лишь бы еще ярче разгорелась ненависть.
– Это, конечно, шедевр, но я мало завидую его славе.
– Ты отлично продвигаешься в том же направлении, так что тебе не остается ни малейшего повода для зависти.
– Ты хочешь что-то сказать относительно моего проекта о женитьбе господина Густава Гангерне на мадмуазель де Мариньон?
– А что тут скажешь? Мне кажется, это просто очаровательная подлость.
– Ничего себе! – хмыкнул Луицци. – Это не больше чем месть… скорее даже небольшая мистификация.
– Я знаю: люди обожают давать своим преступлениям звучные и высокопарные названия, приятные и не соответствующие истине. Ты уже неплохо начал в этом разбираться; еще немного – и, подобно Гангерне, назовешь все недурственным розыгрышем.
– Ты хочешь отговорить меня от осуществления моего плана?
– Я не собираюсь ни отговаривать, ни способствовать тебе в этом деле.
– Однако именно так ты сделаешь, если расскажешь мне до конца историю госпожи де Мариньон.
– Бедняжка! – воскликнул Дьявол столь жалостливо, что заставил Луицци покатиться со смеху.
– Конечно же, она вполне достойна твоей жалости!
– Бедная, несчастная женщина! – склонил голову Дьявол.
– Не смеши, лукавый. Да ты, никак, растрогался!
– Ты прав. Я что-то становлюсь чувствительным, а ты, наоборот, все более толстокожим. Мы оба выходим за рамки обычного для нас амплуа.
– Вернись, однако, к твоей роли, а вернее – к твоему рассказу.
– Что ж, я готов.
VI
Продолжение рассказа о госпоже де Мариньон
– Прежде чем ты узнаешь, какова была Оливия в высшем свете, я хотел бы сделать несколько общих замечаний об особенностях ее мышления. Она начала жизнь модной женщины с весьма своеобразным душевным заблуждением: она вообразила, что знает о любви все. В ребяческом капризе, бросившем ее в объятия Брикуэна, были и тревоги, и надежды, и необузданные сцены ревности, и какие-то мгновения удовольствия, которые так легко в любовном угаре спутать со счастьем; затем пришли сожаления и слезы. Первое приключение представилось ей всем, что есть в любви. Еще неопытная, Оливия легко впала в заблуждение, составив себе совершенно неверное понятие об этой страсти.
Итак, неглупая и не лишенная рассудительности девочка дала себе слово, как я уже говорил, никогда больше не попадаться. Можно удивляться, и совершенно справедливо, что в шестнадцатилетней душе не осталось места для пылких иллюзий, смутных желаний и томных мечтаний, которые со временем открыли бы ей истинный смысл любви, но тем не менее это так.
В другой ситуации, особенно в другую эпоху, Оливия рано или поздно осознала бы свою ошибку; но какое представление о любви могло быть у дочери госпожи Беру? Что она могла понимать под словом «возлюбленный»? Ведь с точки зрения ее матери, любовь являлась коммерцией, доступной тем, кто обладает красотой. В окружающем ее мире понятие «любовь» рассматривалось как сделка по продаже наслаждений, по условиям которой состояние и лесть вполне заменяли страсть любовника, а верность в постели – сердечную нежность любовницы. Не нужно также забывать, что развращенное общество, в котором с детства вращалась Оливия, самым наивным образом отражало обычные для конца восемнадцатого века нравы. Сенсуализм, отрицание любых правил и моральных обязательств самодержавно правили в одряхлевшем обществе, и Оливии, даже если бы она смогла выйти из порочного круга, в котором росла, было бы еще труднее избежать всеобщего разложения, вырвавшего из ее столь юного сердца самый яркий цветок – веру в любовь.