– Как ты можешь такое даже произносить? Пушкина наизусть не может знать никто! Это невозможно! Я – только процентов шестьдесят.
Вот тут я обомлел. Он – Пушкина – на шестьдесят процентов! Тогда я – на полпроцента помню наизусть «Евгения Онегина».
Характер у него был сложный. Но мне с ним было почему-то легко.
Впервые я с ним вместе играл в спектакле «Король Лир» на сцене Театра Моссовета в 2002 году. Роль моя была проста и незаметна – я играл в первой сцене одного из посланников. Но с ним я с наслаждением репетировал и играл.
Он же свою роль мучительно выпускал. У режиссера-постановщика Павла Осиповича Хомского была одна трактовка этой пьесы, у Михал Михалыча – немножко другая. Но деваться ему было некуда. Потому что когда два постановщика, и один из них – на сцене, а другой – главный режиссер театра, то позиция первого оставляет желать лучшего.
Он в это время уже довольно плохо видел, но очень не любил говорить об этом, не любил, когда к нему относились со снисхождением. Терпеть не мог обсуждать свое здоровье.
Я его необыкновенно любил и уважал еще и за то, что он был настоящим мужиком. Никогда не обсуждал женщин, с которыми у него когда-либо были отношения. Даже в книгах своих обходил этот вопрос чрезвычайно деликатно.
В антрепризу «Инновация» на спектакль «Любовь по системе Станиславского» я попал по его приглашению. Он был режиссером-постановщиком и исполнителем главной роли. Я играл его сына, точнее, сыновей – сначала старшего, потом среднего.
Я пришел на репетицию этой легкой, как мне казалось, вещицы и попал на серьезнейшую работу. Он репетировал точно так же, как репетировал бы «Ромео и Джульетту», по гамбургскому счету. Конечно, всё еще и актерски показывал. Мне иногда это даже казалось излишним, я начинал протестовать. Он смотрел на меня, как на умалишенного или убогого, и говорил мягко:
– Сынок! (Он так меня называл.) Ты думаешь, что я могу сделать так, что ты будешь плохо выглядеть на сцене? Ну, поверь мне. Сделай так, как я прошу.
Но иногда он взрывался и мог наорать так, что мало не казалось.
«Антреприза» стала у нас уже ругательным словом. В прежние времена это называли «чёсом». Козаков же был смертельным противником этого слова. Застольный период в любой антрепризе продолжается, я думаю, полторы минуты. Но мне повезло – он сидел и разбирал каждую фразу. Мы – актеры, бывало, вскакивали в нетерпении из-за стола, он заставлял нас сидеть и работать. Он считал, что легкая комедия, которая должна быть порхающей бабочкой, разбираться должна долго и подробно, как «Гамлет». Жесточайшим образом он требовал этого от нас. И когда мы, как говорится, встали на ноги, то поняли, что спектакль почти готов.
А когда уже вышли на сцену, и я получал от собственной игры громадное удовольствие, он мог вызвать меня в зрительный зал и устроить форменный разнос:
– Что ты вытворяешь? Что ты себе позволяешь? Ты позволяешь себе бросить образ, зерно. Жесты у тебя стали не твоего героя Дмитрия, а твои собственные – Андрея Рапопорта.
Я-то кайфовал на сцене, чувствовал себя великим артистом. А он меня осаживал, крича при этом благим матом, критикуя и мелкие жесты, и странную мимику.
Мне посчастливилось еще поработать с ним в последнем его фильме «Очарование зла». Я играл небольшой эпизод – мужа Веры Гучковой, которую играла Наташа Вдовина. Мы снимали постельную сцену в Музее Ермоловой. Текст выучен мною назубок, оператор прекрасный, полный метр. Снимаем. Первый дубль:
– Нет, Андрей, это не то. Ты должен одновременно закуривать трубку, разворачивать газету и произносить текст. Делай противоходные движения.
Для профессионального актера – ничего сложного. Но тут… В общем, мы сняли пять дублей – всё не то. Группа вся стоит и смотрит на меня с выражением: «С тобой всё понятно». После седьмого дубля понимаю, что я – полное дерьмо. Элементарная же сцена.
– Нет, Андрюшшша, это не элементарная сцена. Это сцена серьезная, не проходная. Ты понял?
Я делаю, как он просит. Наташа Вдовина, бедная, там, в постели, уже засыпает, наверное.
После девятого дубля слышу, наконец:
– Стоп-снято! Браво, Андрюшшшша!
Я понял, что ради этого тихого «браво» я и терпел всё это время.
Не верю, что я до такой степени бездарен. Но настолько высока была его планка, что мне еще расти и расти.
Помню, как устроил он разнос всей труппе нашего спектакля во время гастролей в Кёльне. Когда мы были безмерно довольны собой: «Ах, как нас принимают!» Он нас всех детально размазал по стенке со словами:
– Почему в Волгограде и Саратове вы играете нормально, а здесь, за границей, позволяете себе в полноги?
А как он, стоя за кулисами, в ожидании своего выхода, щелчками пальцев и злым шепотом подгонял нас:
– Темп-темп-темп!
Он был изумительным партнером. И в жизни, и на сцене.
Как я стал называть его на «ты»? Он как-то делал замечание на репетиции, и я, вдруг обозлившись, ответил ему:
– А что ты?..
Так и пошло. На людях – «вы», а между нами, без всякого амикошонства – «ты». Он вообще любил нас – детей своих друзей. Старался занимать нас в своих проектах.