В девятнадцать лет я стал москвичом. С жадностью неофита я постигал «китайскую грамоту» этого вожделенного города — грамоту, в которой исключения были важнее, чем правила, и это было основное правило лучшего города Земли! Я впитывал его пьянящие запахи: резиновый — метрополитена, березовый — Измайловского парка, немножко хмельной — его хищной челюсти: Калининского проспекта.
Но больше всего я любил гулять по Москве — бесцельно, бессмысленно, каждый раз забредая туда, откуда не хотелось уходить: в уютное
Я полюбил Москву — без всяких условий или оговорок, я принял ее такой, какой она приютила меня.
В пору работы в Москонцерте я изучил все ее автобусные, трамвайные, троллейбусные маршруты. Я видел Москву из больших окон НИИ и окошечек ЖЭКов, я прошагал ее вдоль заборов больших предприятий, я видел ее с высоты ресторана Останкинской башни.
Но мой пешеходный стаж в столице закончился много лет назад, и за выслугой лет меня усадили в автомобиль, из которого я теперь чудесно не узнаю ничего из того, что было дорого мне в юности.
Иосиф Давыдович Кобзон и Иван Николаевич Суржиков однажды насмерть столкнулись в концертном зале «Октябрь».
Кобзон был тогда воплощенной грозою: все боялись, но и уважали его. Суржикова любили все, как любят в России теноров — душевных и сладкоголосых. Он выходил на сцену в белом сюртуке с молодцевато поднятым воротником и в галифе, заправленных в белые же сапожки.
Иван был доступен и прост. Иосиф Давыдович был неприступен и мужествен.
Появление Кобзона на любом концерте в те годы обыкновенно предупреждал музыкант оркестра, который тут же устремлялся к конферансье, шептал ему что-то на ухо, и ближнее закулисье сразу догадывалось, что певец на подходе и концерт, по-видимому, остановится минут на сорок, пока Кобзон не споет все свои песни. Надо ли добавлять, что проход на сцену в мгновение ока оказывался свободным?
Суржиков, напротив, был тише воды, ниже травы и иногда только, распеваясь за кулисами, немножко визгливо брал верхние ноты, громко сплевывал и запивал отзвучавший пассаж обыкновенной водой.
В день, когда Иван Николаевич поссорился с Иосифом Давыдовичем, первый стоял в преддверии сцены, только что сплюнув последнюю ноту своей рулады, и вот-вот должен был выйти к зрителям. Конферансье уже перечислял его почетные звания и военные награды, как за кулисами вдруг лопнуло грозовое облачко, обернувшись гонцом от Кобзона. Гонец замахал руками конферансье, и тот молниеносно превратил свой пригласительный жест в обреченный: развел руки и объявил публике, что ее ждет встреча с не просто заслуженным, а с народным певцом и гражданином. Рассказывали, что тут же, у порога сцены, Суржиков успел сказать своему обидчику все, что в эту минуту о нем подумал. Возможно, что слово «жид» даже и прозвучало.
Собравшееся вскоре партийное бюро чуть не лишило или наверняка лишило Ивана Николаевича, женатого на еврейке и бывшего отцом двух еврейских дочерей, партийного статуса. Редакторы больших концертов не решались сводить на одной площадке рассорившихся певцов и все чаще делали выбор в пользу Иосифа Давыдовича.
Суржиков стал чахнуть на глазах. Дорога к «Огонькам» и праздничным концертам оказалась для него закрытой. В конце восьмидесятых ветеран войны Суржиков с семьей эмигрировал в Германию. А в 1996 году за четыре года до смерти, уже тяжело больной, вернулся в Москву.
Кобзон успел помириться с умиравшим от лейкемии Суржиковым, помог ему с приобретением квартиры, поддерживал семью, а главное, был на прощании с ним на Ваганьковском кладбище.
В гримерку вошел полный седой человек и стал горячо благодарить за концерт, уверяя, что помнит и любит меня с самого детства. Я не мог запустить арифмометр, потому что его место в голове было занято одним неуверенным возражением: «Ну, не с детства, не с самого детства!» Впрочем, Бог со мной, я жив, пока хоть этот седой господин помнит меня, но вот теперь — о тех, кого обязан вспомнить я.
Задолго до того, как бравые ребята из «Камеди Клаба» ввели в телевизионный оборот слова, которые дикторы Центрального телевидения не рискнули бы произнести даже в останкинских курилках, в наших палестинах обретались люди, способные и любившие шутить, вполне обходясь дозволенным тогда лексиконом.