— Да, — ответил я. — Думаю. Мне не страшно говорить о смерти. Мой отец не оставил нам с братом никаких нерешенных дел. Он знал, что умрет, и хотел, чтобы мы относились к смерти не как барышни, которые боятся даже произносить это слово.
Когда у человека обнаруживают рак, надо перестать шептаться и называть болезнь «это самое». Надо начать лечиться! Надо перестать заклинать духов и заваривать травки. Мы могли бы не потерять так рано ни Яна Арлазорова, ни Сашу Абдулова, если бы и они так безрассудно не потеряли время.
Лестница жизни, возможно, уводит в небо. Но надо сделать все, чтобы не споткнуться на той ступеньке, где тебя еще видно с Земли, — пока ты не скрылся за парным облачком, принимающим — я не настаиваю! — для кого-то облик Спасителя, охранявшего их на земле.
Мне всегда гораздо уютнее среди людей театра, чем среди эстрадных знаменитостей. И отнюдь не потому, что эстрада, по мнению некоторых снобов, отстоит на несколько ступеней от театра на иерархической лестнице искусства.
Прежде всего, я убежден, что такой лестницы вовсе не существует. Не споря с искусствоведами, я полагаю, что все роды искусств все равно живут под колпаком у музыки. И только она осеняет стремлением: художников — рисовать горы или зимний лес, писателей — записывать свои строчки, а актеров — представлять людей такими, какими их позволила услышать вселенская музыка.
С людьми театра мне теплее, потому что они слышат музыку, отличную от той, которую слышит в себе большинство эстрадников. Дважды жизнь сводила меня с Сережей Безруковым именно в студиях, где мы записывали песни для общих проектов. Как-то, дожидаясь своей очереди репетировать с оркестром, мы сидели в баре, вспоминая за случайными разговорами общих знакомых или делясь впечатлениями от последних и шумных кинопремьер. Долго обсуждать, как выяснилось, было нечего. Вдруг Сережа спросил меня:
— А ты видел «Простые вещи»? Как там играет Броневой?
— Нет, к сожалению, не видел. Я был на «Кинотавре», но прилетел туда на следующий день после показа.
— Там все просто. Никакого Лукаса…
И с этих слов началось обыкновенное чудо. Сережа стал пересказывать сцену, в которой герой Броневого просит врача вколоть ему лекарство, способное отправить его на тот свет. Я, не посмотрев картины, вдруг понял, что добрую часть ее уже видел. Когда у Безрукова повлажнели глаза — мне вдруг тоже захотелось плакать. Ну не странно ли? Актер показывает другому актеру еще одного актера, который в свою очередь в фильме тоже (!) играет актера. От этих наслоений пошли такие круги по воде, что я целый день ходил под впечатлением от этого исключительного этюда.
Вы только сразу-то не накидывайтесь на меня… Я сейчас немножко это… гармонию алгеброй…
Мне просто пришло в голову, что эти суициды, все исступления поэтов наших великих, и фатальные уходы знаменитых пьяниц, и даже громкие разводы звезд — это все медицина, частные случаи обычной врачебной практики: у этого — синдром напряженной шеи, у этого что-то типа вегетативного расстройства, другому бы таблеточку феназепама на ночь — и, глядишь, собрания сочинений были бы потолще, и фильмография подлиннее.
Ведь были же и
Почему же общим местом стало за каждым небожителем видеть истерзанного нездоровьем страдальца?
И не надо мне тут, как говорил Горбачев… то есть я понимаю, как физический недуг обостряет чувствительность и как природная ущербность слуха добавляет, скажем, зоркости… Но я не об этом. А о том, что быть здоровым здóрово и таланту. Что пьянство, чуть ли не вмененное любому стóящему художнику, это вообще не очень хорошо.
Мог ли бы решить проблему Маяковского или Есенина годный врач?
Быть или не быть — вот в чем мой вопрос.
Разве долгое бытие чем-то хуже небытия, хотя бы и бесконечного?
Пожалуй, начиная с «Глянца» моя коллекция чудиков начала прибавляться настоящими фриками. Проб к фильму не было: на первой встрече я показал Кончаловскому двух персонажей: того, кто сначала назывался в сценарии Валюшкиным, и того, которого потом так замечательно сыграл Геннадий Смирнов. Андрей Сергеевич колебался ровно один день, сказав, что я ставлю его в трудное положение — оба героя в моих этюдах ему понравились. Пробы грима решили все. Валюшкина поручили мне. Оставалось только переименовать его в Марка Шифера.
Этот пример у меня всегда перед глазами. Мне было девятнадцать лет, и дух диссидентской Москвы я впитывал так же жадно, как запах московского метро. Мои новые приятели добавили в список обязательной литературы, который был при мне еще после филфака, столько новых книг, столько новых имен!
В квартирах, где я дневал и ночевал, подпевали Окуджаве, Галичу и Высоцкому.
По третьему разу я перечитывал книжки Бердяева, а ночами спешно и к сроку корпел над «Теленком», который бодался с дубом.
«Вражьи» голоса, которые так отчаянно глушили на папиной «Спидоле», теперь отчетливо и смело звучали от моих новых друзей.