Любовь Саввишна Руднева — та самая Любка Фейгельман, которой Смеляков посвятил свои знаменитые строчки. Почти до самой ее смерти в 2003 году я был заложником ее горячего расположения ко мне. Я побаивался ее звонков, особенно когда по экрану уже плыли финальные титры «Аншлага».
— Только из-за вас я смогла вытерпеть этот компот!
От нее у меня остались словечки «сложносочиненный» в отношении людей и «портретирование» — по поводу описания внешности.
За несколько лет до ухода она перенесла несколько инсультов и потом искренне радовалась, когда у нее получалось со мной хоть немного поговорить.
Однажды я пристроил ее в «Ночной полет» к Андрею Максимову, но она разнервничалась, и, насколько я помню, хорошей беседы не получилось.
Совсем молодой она стала женою Эраста Гарина. Они прожили вместе всего шесть лет, после чего Эраст Павлович вернулся к своей Хесе. В Википедии есть смешная фраза про нее: Локшина — жена Гарина с перерывом. Дочь Рудневой зовут Ольга Эрастовна. Она была единственной дочерью знаменитого артиста. У Рудневой в новом браке была еще одна дочь, но она покончила жизнь самоубийством.
Там, где мы встретимся с мамой, будет зима. Я сегодня видел ее среди бесконечной снежной равнины. Она всегда молода, всегда весела, когда встречает меня в моих спокойных снах, — всегда намного выше, разрешая мне оставаться маленьким и оставляя за собой право быть чуточку строгой. Мы смеялись и кидались снежками, которых я не мог разглядеть, словно лепил их из воздуха, и они пропадали на белоснежной маминой шубке или лопались мыльными пузырями еще во время полета. Я был счастлив оттого, что снежки не причиняют маме вреда, а чаще не долетают до нее. Мне хотелось, чтобы этот волшебный сон ни за что не оборвался с пробуждением. Что-то подсказывало мне, как я могу все испортить и как опять все решит моя режиссерская прихоть. Я догадывался, что сам выставляю каждый кадр своего сновидения и, как всегда, приведу всю картину к плаксивому финалу и, искушаемый каким-то вредным соблазном, заставлю горевать и себя, и маму — непременно простужусь, наглотавшись снега, или потеряю маму из виду, потому что сам одел ее так, что заячья шубка совершенно сливалась с фоном. Я понял, что уже сочинил развязку своей ослепительной пантомимы, когда переместил действие в тусклый коридор, в котором мама начала раздевать меня, пылающего радостным восторгом, а потом прижалась холодной щекой к моему потному лбу и со слезами на глазах сказала:
— Ну вот, поздравляю. Воспаление легких…
У Виталия Яковлевича Вульфа была одна особенность, которая меня почему-то ужасно смешила. Он, например, никогда не спрашивал, холост ли какой-нибудь молодой актер (или актриса), а свой заход начинал обыкновенно так: «Интегесно, а кто у него жена?» И этот угол зрения многое объясняет в том, что он делал на телевидении. Он делал вид, что не замечает целую роту пародистов, которая «поживляется» на нем. И каждый раз забывал, кого именно сам назначил в прошлый раз лучшим пародистом. Я из-за необыкновенного успеха пародий на него называл Вульфа «кормильцем», а он, когда телевизионщики усаживали нас вместе, каждый раз перед камерой повторял заготовленную фразу: «А что-нибудь кгоме этого вы еще умеете делать?» Она казалась ему очень лукавой…
На одной из съемок «Приюта комедиантов» Таня Догилева рассказала историю, вспоминая которую, я веселюсь всякий раз так, как будто не слышал ее раньше.
В пору освоения нашими артистами Дикого Запада, когда мы все понемногу стали выбираться за рубеж, Таня оказалась в группе киношников, среди которых главной приманкой для зрителей был Смоктуновский. Когда вояж по синагогам и школам в Америке был почти закончен, перед последним концертом, Татьяна с И.М. разглядывали публику, неспешно входившую в синагогу.
Смоктуновский, разомлевший от теплого приема на прежних концертах и чуть уставший к концу поездки, умильно произнес, оглядывая толпу:
— Православные…
Танечка возразила:
— Ну какие же они православные, Иннокентий Михайлович! Это же синагога!
Смоктуновский, не меняя мечтательного тона, вздохнул и голосом сказочника уточнил:
— Но все равно же… христиане…
В Пало-Альто живет мой девяностодвухлетний родственник, которого я в силу его преклонного возраста не очень готов называть братом, хотя наши дедушки были самыми что ни на есть настоящими братьями. Моего звали Шмуэль (1882 г.), а его — Цали (1870 г. — прямо как Ленин). Фрэнк родился в Америке, ни слова не знает по-русски; давно, еще с папиного приезда в Израиль, дружит с нашей семьей, а со мной переписывается чуть ли не ежедневно, присылая мне всякие забавности, ролики, старые фотографии и даже американские комиксы.
Никогда не думал, что мое скромное положение в России когда-нибудь ему пригодится… пока не получил от него письмо, маленький отрывок из которого я приведу в оригинале: