Я не умею молиться. Я много раз признавался в том, что не верю в Того, в кого так быстро уверовали все мои соотечественники, полвека назад носившие на лацканах своих школьных костюмчиков другого, сначала кудрявого, а потом лысого бога. Но я все больше и больше верю в то, что мои разговоры с родителями не бесследны. Одна моя знакомая призналась, что ее тяготит любая поездка на кладбище. Она расстраивается и остаток дня проводит в бессилии. После свидания с родителями я твердо знаю, что должен делать, закончив разговор с матерью или отцом.
Странное дело — кладбище. Мне никогда не бывает страшно на погосте. Концерт в Риге я готов провести, только побывав у мамы, отправиться на пляж в Тель-Авиве я сумею лишь после того, когда положу камешек на плите, открытой палящему солнцу в Нетании.
В моей жизни есть привязанности и одна самая главная привязанность. Я никогда не был одинок. Но над этим — моя неразрывность с родителями, которых физически нет.
У меня нормальная, а иногда крепкая психика. Я не верю в загробный мир и переселение душ. Мои разговоры с родителями — абсолютно здоровый разговор.
Ну, да… разговор, конечно. Я же прекрасно слышу, что они говорят мне…
Список страхов, вмененных человеку с рождения, сейчас, на пороге расставания с главным страхом — небытия, заметно сократился, потеряв по дороге страх темноты и страх потери родителей.
Я по-прежнему боюсь потерять близких, но это опасение сдерживает последнее оставшееся во мне суеверие: я не пускаю свое актерское воображение на порог, за которым предстает безоблачное будущее семьи моего брата со всеми моими племянниками, их женами и мужьями, а главное, моими бесценными внуками.
Я по-прежнему ненавижу клещей и почему-то до сих пор допускаю затаившуюся опасность отправиться на тот свет, попав под разгул их весенней активности.
Тяжелым наваждением также всегда вырастает передо мной неотгоняемая в дороге мысль о лобовом столкновении на встречке.
Но более всего — о, пожалуйста, не смейтесь! — я боюсь и ненавижу мошенников.
Те из них, кого я совсем нечасто встречал, оставляли у меня ощущение макабрического ужаса и страха, и пересечения с ними я боюсь пуще других превратностей, отмеренных мне до конца пути. Меня, конечно, поражали их талантливость и актерская смелость, но я вместе с тем полагал, что в них нет почти ничего человеческого, за исключением тела, в котором, по моему мнению, живет и действует черт.
В Театре мюзикла я узнал об одной мошеннице, которая, полагаясь на пособие, положенное узникам «Норд-Оста», долго выпытывала у моей коллеги, пережившей трагедию, подробности тех страшных дней, а затем, воспользовавшись приобретенными знаниями, тоже объявила себя жертвой «Норд-Оста».
История, конечно, закончилась в прокуратуре. Но вообразите себе, что эта женщина — не попрошайка с вокзальной площади, а весьма интеллигентная дама, возможно, даже либералка, и я понимаю свою знакомую, которая до сих пор пребывает в смятении оттого, что ее ответы на вопросы негодяйки оказались востребованными для такой отвратительной цели.
Прямо даже как-то неловко спросить: застал ли кто-нибудь из моих читателей время, когда в парикмахерских можно было побриться. Спрашивать про то, брились они хоть однажды сами, и вовсе не решусь. Полагаю, что все, кто мог бы поделиться воспоминаниями на этот счет, уже умерли. Однако я, оставшись в живых, свидетельствую, что рискнул побриться первый раз в своей жизни в парикмахерской аэропорта Внуково в ожидании задержанного рейса, а после этого с горящим лицом и весь в ссадинах прилетел в Ригу, дав зарок, что никогда в жизни в парикмахерских более бриться не буду.
Иногда тексты хватаешь целиком, глаз даже не видит абзацев. А порой спотыкаешься на каком-нибудь непонятном предложении, и все: буквы плывут перед глазами, и в какой раз ни начинаешь читать, заколдованная фраза останавливает и отбрасывает назад, к начальному, еще понятному тексту…
Вот, скажем, я долго топтался на месте в одной публикации в Фейсбуке замечательного нашего драматурга, где он, осуждая прирастание Крымом, тем не менее сказал, что возвращать его России надо было, но — медленно. Через эту, невысокую для них, кочку перескочили все его комментаторы, а я как вкопанный остался стоять перед ней, так и не понимая: хорошо это или плохо — возвращать.
И, если хорошо, то чем же «медленнее и печальнее» хуже, чем «скорее и радостнее»?
А после этого, уже на другой странице, совсем увяз в драматическом обсуждении «режиссерского» участия в марше «Бессмертного полка».
То есть я все время легко доходил глазами до места, где встречал слово «постановка», а дальше не мог сделать ни шагу к строчке, где слово «постановка» приобретало какой-то зловещий и недобрый смысл.
Я честно пытался вспомнить все известные мне постановки, за которыми трудно было бы не заметить режиссера, и никак не мог сообразить, чем плохи те из них, в которых постановщик добился аншлага и невиданного участия в действии самой публики.
И разве может обойтись без режиссера хотя бы и маленький оппозиционный митинг?