Ирина Понаровская — недавно, еще в обозримые времена — и меня самого, и многих других часто ставила в тупик: мы не узнавали ее в новых обличьях. Экстравагантные шляпы, новые прически, необычный цвет волос, а возможно, и куда более радикальные хитрости всякий раз делали ее совершенно неузнаваемой. Справедливости ради надо сказать, что одно время она меняла и музыкальные пристрастья. Начинала с джаза, потом пела песенки настроения. Кажется, она не виновата в том, что в пенном море шоу-бизнеса так и осталась пришвартованной к месту, мимо которого уже не проплывают корабли с помолодевшей круизной публикой. На виду остались те, кто не менял даже обшивку. Они величественны, как океанские лайнеры. Они верны проверенному фарватеру. У критиков для них всегда припасен строго научный термин — «не изменяющий себе и публике». Хотя, на мой взгляд, их адмиральское присутствие на свадьбах выглядит уже смешнее, чем у самого Антона Палыча.
Можно, конечно, долго глядеться в воду, почти эякулируя от собственного изображения, и затем вдруг превратиться в цветок, но Бог судия такому актеру: редко какое растение назовут теперь greta garbo обыкновенная.
Однажды я было понервничал, когда в виртуальном сообществе, посвященном обэриутам, строгая предводительница его участников Анна Герасимова, знаменитая Умка, отказала мне в праве даже приближаться к творчеству Хармса. И грубым тоном остановила все толки. Это — территория не для прокаженных эстрадой, а именно для кружка посвященных — таких же неподкупных и непреклонных, как она. А потом я успокоил себя тем, что, возможно, сам Даниил Иванович подивился бы ее столь смелой приватизации.
Не знаю, так ли уж меняют человека шляпы, ботокс и осветленные волосы. Жажда открыть что-то новое, раззудиться на свежей ниве приводит западных старичков в университеты, а певицу Земфиру, допустим, на филфак…
Однажды мне позвонил Мирзоев и предложил сыграть Шарлеманя в шварцевском «Драконе». Я, зная, что уже ничего не открою на этой наезженной колее, отказался. Через месяц он позвонил и с сомнением в голосе предложил Бургомистра. Я, не раздумывая, согласился. Потом, кстати, и случился Хармс. Которого, разумеется, не было бы, если бы я однажды не захотел измениться…
Времени до начала оставалось немного, и мы решили поселиться в гостинице после концерта. Убедившись, что все службы на месте, наш гастрольный администратор Леня Пеккер уехал на всякий случай проверить номера.
В антракте он не появился. Мы начали второе отделение, решив, что он прикорнул в гостинице, и увидели Леню снова лишь тогда, когда я уже откланялся, раздавал автографы и фотографировался со зрителями…
Все это время Леня провел в гостиничном лифте.
Оказывается, в те минуты, когда я знакомился с залом и отмечал для себя самых смешливых, наш промоутер уже посмотрел номера, забрал ключи и, довольный, вошел в лифт, обнаружив там еще одного попутчика.
Их короткое путешествие закончилось между вторым и первым этажами. Кабина неожиданно остановилась и ни за что не хотела продолжить путь вниз…
Леня не терялся и в более трудных случаях.
— О, — сказал он своему случайному соседу, указывая на телефон в пришпиленной к стене памятке пассажиру. — Это номер лифтера. Мы сейчас ему позвоним, и он нас отсюда вызволит.
Он вынул из кармана айфон и бросил взгляд на попутчика. Лицо его визави не предвещало ничего хорошего.
— Что толку звонить, — мрачно проворчал он. — Я и есть лифтер. Можем поговорить и без телефона…
В Иерусалиме я всегда приглашаю его на спектакль или сольный концерт, а он меня — в свою передачу на радио. Разговаривать с Губерманом — сплошное удовольствие. Он легкий. В нем нет снобизма. Он — мальчишка. Недаром его поэзия называется «гариками».
Однажды мы сидели в баре после закончившегося радиоэфира и пили пиво. Прежде чем ненадолго отлучиться, Игорь объявил: «Пиво подошло к концу».
Когда мы заговорили о каком-то ненадежном человеке, Губерман отозвался о нем так: «Пробу некуда вставить…»
На фестивале в Юрмале он затыкал за пояс всех, кто годами привык смешить большую аудиторию, только передразнивая других, повторяя себя или привычно кривляясь.
Он умеет облекать мат в стихи. Я знаю двоих, из чьих уст мат не ранит, не обескураживает, не кажется грязным. Это Ширвиндт и Губерман.
Журналисты судят да рядят, политики лукавят, блогеры яростно спорят, а он даже на затихшую было войну откликается четверостишием, в которое, как всегда, помещается поэма: