Воспевание мудрейшего из мудрых опирается на какую-то образную геометрию, “математически-прекрасную законченность” (Бальмонт), на которую постоянно указывает одописец: “углы”, “ось”, “гремучие линии”, “стрелка”. В Серебряном веке часто вспоминали пушкинскую мысль о том, что “вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии”. Эта мысль звучала и в том смысле, что в поэзии вдохновение должно быть таким же точным, как в геометрии. Эта декартова система поэтических координат, располагающихся на осях х и у (“Когда бы грек увидел наши игры”), позволяет двигаться всегда в двух направлениях одновременно. Если грубо: проекция одной и той же линии на одной оси обозначает хулу, на другой – похвалу. Но дело, конечно, совсем не в оценках, а установлении посредством текста каких-то смыслов, способных найти и удержать сам способ поэтического бытия в мире. Да и сама линия – “гремучая”. То есть громовая, гремящая воинской доблестью и великой победой, но и – змееподобная, смертельно опасная. Чуть забегая вперед, еще один пример: когда чтец Яхонтов исполняет Гоголя, у него “рисунок игры – до такой степени четкий и математически строгий, словно он сделан углем” (I, 310).
Гранича с дерзостью, по его же словам, в своей похвале “отцу”, “бойцу” и “мудрецу”, Мандельштам находит сравнение:
(III, 112)
Кажется, что эти строки не просто не понятны, но и не могут быть поняты. Но так устроен весь текст, и с этим придется что-то делать. Образ единственного и неповторимого вождя вдруг начинает двоиться, приобретает близнеца, приближаясь к которому, автор узнает (вдруг!) отца и, задыхаясь, с благодарностью чувствует близость мироздания. Но кто этот второй, отеческий близнец? “Не скажу”, – ответствует поэт, – “но уголь искрошу, ища его обличья”. На этот вопрос нам придется ответить самим.
“Жизнь лица, – писал Белый, – в выражениях; центр лица – не глаза, а мгновенно зажегшийся взгляд…”. Мандельштам подчеркивает, что опознает и находит выраженье для близнеца именно в дружбе и единстве сталинских глаз. Зажегшийся пониманием взгляд на себя и на Сталина рождается лишь после того, как найдена вторая точка зрения на события, “второй глаз”. Осознание ситуации требовало аналогии. “Я понял, – признавался Пастернак, – что история культуры есть цепь уравнений в образах, попарно связывающих очередное неизвестное с известным…” (IV, 208). И такое уравнение было найдено. Это Тарас Бульба и одноименная повесть Гоголя. Пятью годами ранее Мандельштам пишет:
(III, 64)
Детская революционарность. Картофельный бунт гимназического подростка, горланящего на дворе Тенишевского училища “ура” самодержавному поражению при Цусиме. Эти строки родились в тридцатые годы. Пора смешливой бульбы – это о революционных надеждах начала девятисотых годов; грозная пора Бульбы – это уже из тридцатых о тридцатых годах, о революционной катастрофе. Тарас Бульба здесь – не символ тенишевского вольнодумства, как это показалось Омри Ронену, а саморазрушающего террора. Пора Тараса Бульбы – это, по словам Гоголя, “свирепый век”, “когда человек вел еще кровавую жизнь одних воинских подвигов и закалился в ней душою, не чуя человечества” (II, 164). Сталинское время таит ту же средневековую свирепость: “Мы живем, под собою не чуя страны…”.
И тот, и другой носит имя отца. “И видел он [Андрий] перед собою одного только страшного отца” (III, 143). У Тараса Бульбы тоже – “железная сила”. Но прозревая в закалившейся, стальной душе вождя черты запорожского атамана, Мандельштам идет дальше. Ода посвящена теме “Поэт и властитель”. Но “сыновьи” чувства к Сталину-отцу, конечно, не политического, а поэтического (вернее, даже – поэтологического свойства). То есть его отношение к власти и ее персонифицированному носителю строится как внутреннее измерение поэтического дискурса. Это факт самоопределения и выбора, а не внешнего политического противостояния vs. подчинения. Отношения дискурса власти и литературы ждали выработки других стратегий. И в выработке этих новых стратегий “Тарас Бульба” сослужил свою службу.
Гоголевская персонажная схема требовала дальнейшей идентификации. У Хлебникова:
(V, 43)
“Сыновья нежность” поэта – в выборе тяжелого и своенравного пути младшего сына Бульбы – Андрия. В “Песни Андрия” Николая Асеева: