В нос бьет сухой, удушливый запах, словно кто-то сдувает мне в лицо пыль, копившуюся долгие годы. Сквозь окна-прорези льется слабый свет, позволяя, пусть и не детально, разглядеть обстановку. Круглая комната загромождена предметами, но какими именно, понять невозможно. Все они завернуты в плотную серую ткань, исписанную каракулями, и перевязаны бечевками. Какие-то вещи совсем крохотные, другие размером с буфет в бабушкиной квартире, а некоторые по очертаниям ужасно похожи на людей, — надеюсь, это скульптуры, а не покойники.
— Фи-и-ля-я! — зовет сатир.
Вслед за ним я пробираюсь к центру комнаты. Пол, не знакомый ни с щеткой, ни с тряпкой, хрустит под ногами.
— А, вот ты где, старый пройдоха.
Сатир резко останавливается, и я врезаюсь ему в спину. Выглянув из-за его плеча, вижу стол, заваленный вещицами. Многие из них скрыты под слоями ткани, но некоторые еще нет. Замечаю золотое яблоко, глиняную птичку-свистульку, прохудившийся котелок, чучело хорька и лампу, внутри которой теплится огонек. Над всем этим барахлом торчит лысая стариковская голова с лохматыми бакенбардами и круглыми очочками, сидящими на самом кончике лилового носа. Лампа хорошо освещает лицо старьевщика, и я вижу красные прожилки сосудов, глубокие морщины и пигментные пятна. Ему, наверное, лет сто. К запаху пыли, терзающему ноздри, примешивается тяжелый дух старости и немытого тела.
Мы подходим ближе. Филя не реагирует. Подбородок опущен, глаза вроде прикрыты — не разобрать из-за набрякших век и складок. Лишь медленное движение груди — приподнимается, опадает — выдает, что старьевщик жив.
— Эй, Филя, ты чего, прикорнул? — весело окликает сатир. — Совсем заработался, бедолага, — шепчет он мне через плечо, — дел-то у него, по правде сказать, по горло. Видишь все эти штуковины? Жуткая и опасная дрянь. Филя ее обезвреживает. Он у нас что-то вроде сапера.
— Серьезно? — удивляюсь я. — Этот хлам опасен? Даже вон тот котелок с дыркой?
— О да-а. — Сатир с отвращением косится на бесполезную посудину. — Только с одной оговоркой: этот, как ты выразилась, «хлам» опасен для нечисти, не для людей. Впрочем, встречаются редкие экземпляры, способные навредить человеку. Тот котелок — как раз из таких. В нем держали одну чудесную Жуду, так что не советую трогать его голыми руками. И даже не спрашивай, кто такая Жуда, лучше не знать. Эй, Фил! — Сатир повышает голос. — Ну ты чего, совсем заспался? Вставай, нам нужна помощь! Это я, Митька.
Старик сидит неподвижно, но, когда мы подходим к столу вплотную, внезапно встряхивает головой. Потом еще раз и еще. Будто пытается откинуть надоедливую прядь. Хотя волос у него нет.
— Филя, — повторяет сатир, — что с тобой? Ты, часом, не заболел?
Лысая голова трясется все чаще и быстрее. Очки слетают с носа.
— Фил!
Старик резво прыгает через стол и вцепляется сатиру в лицо. На каждом скрюченном пальце блестят наперстки. Стоит им прикоснуться к коже моего напарника, как раздается шипение и взвивается дым. Сатир рычит, пытается скинуть старика, но ничего не получается. Они валятся с ног и катаются по полу, сбивая хлам.
— Кровь. Кровь. Кровь, — клацают челюсти старьевщика.
На лице сатира взбухают волдыри, гневный рык переходит в гортанный стон. Меня накрывает оглушающая волна ужаса. Чувствую, как тело совершает резкие и бессмысленные движения, будто пытается выплыть: мечется из стороны в сторону, хватается то за одно, то за другое. Наконец под руку подворачивается гладкий, холодный и тяжелый предмет. Золотое яблоко. Я крепко сжимаю его, замахиваюсь и, пискнув от отчаяния, бью старика в висок.
Удар выходит несильный, даже ссадины не остается. Но старьевщик отвлекается от сатира, поворачивается ко мне, и я вижу, что его глаза по-прежнему закрыты. Из скособоченного рта тянутся слюни и вылетают хрипы. Бакенбарды топорщатся, как шерсть павиана. Яблоко выворачивается у меня из пальцев, падает и укатывается под стол.
Оттолкнув безумного деда, сатир на четвереньках бросается ко мне. Выпрямляется, протягивает руку и застывает в нелепой позе, как мим. Он почти успевает коснуться моего плеча, когда по комнате разливается трель — это старьевщик, схватив птичку-свистульку, выводит незатейливую мелодию. Музыка действует на сатира как парализующий яд. Лишь зрачки продолжают прыгать туда-сюда, что усиливает жуткое впечатление: сатир заперт в собственном теле и не может оттуда выбраться. Старик дует в свистульку, краснея от натуги. Кривые пальцы, уже скинувшие наперстки, зажимают и разжимают дырочки на птичьих боках. Я бросаюсь в старьевщика всем, что подворачивается под руку, попадаю хорьком ему в голову, но деду все нипочем. Насвистывая мелодию, он приближается к сатиру. Забыв о предостережении, я хватаю дырявый котелок, и на кисть будто падает гиря. Из горла рвется крик. Я трясу рукой и все отчетливее понимаю: мне не спасти ни сатира, ни себя.