Присмотримся к двум цитатам: «О пустынь, где растут камни, из коих по свершении Апокалипсиса будет воздвигнут град великого Царя! О одиночество, дарующее человеку радость приобщения к Богу!»[1]
1 Но и: «Я сидел в полном уединении, погружённый в горькие раздумья… Щёки мои были бледны от поста, но в окоченевшем теле пылал дух ревности… Помню, как часто дни и ночи предавался слезам, то и дело бия себя в грудь…»2 Риторическое начало здесь явно различимо, однако художники воспримут эти слова буквально. Леонардо да Винчи воссоздаст эту сцену, исполнив её высоким пафосом, переходящим от развёрнутого жеста кающегося отшельника к рыкающему льву с его великолепным хвостом. Иероним пишет, как бы лишь для препровождения времени, фантастические жития монахов, однако Библия неотступно его преследует, мы должны разглядеть подспудное её присутствие. Он находит среди монахов обращённого еврея, который обучает его ивриту, и развивает внезапно озарившую его «лукавую и вместе гениальную мысль: представить обучение ивриту как некое умерщвление»3. Разгоревшиеся распри между монахами заставляют его вернуться в Антиохию, где он принимает сан священника – но с условием необязательного служения (кардиналом он, естественно, не был). Аполлинарий, епископ Лаодикийский, крупная величина, умный человек, ересиарх, переводивший Пиндара, Еврипида и Менандра, переложивший Евангелия в форму платоновских бесед, знаток иврита, глубже ввёл его в искусство экзегезы.В Константинополе сложилась его великолепная дружба со знаменитым теологом, выросшим на классической античности, Григорием Назианзином, который познакомил Иеронима с трудами Оригена, крупнейшего его предшественника как церковного толкователя Писания. Иероним принялся за переводы сочинений Оригена, ставшего впоследствии средоточием внутренней и внешней драмы всей его жизни: тот был, в рамках достижений своей эпохи, изощрённым мастером филологической критики библейского текста, однако для него историческое содержание Библии было лишь материалом для духовного (аллегорического) толкования. Поистине жгучая проблема, затеняемая чёрным полемическим дымом, заключалась для Иеронима в следующем: содержится ли дух Библии целиком в её букве или он поднимается над нею?
Альбрехт Дюрер. Портрет Эразма. 1520. Этюд.
Бумага, чёрный мел. 37,3 × 26,8 см
Ещё три года протекли в Риме, где он – секретарь римского папы Дамасия, его советник по библейским вопросам; здесь же он заново прорабатывает латинские Евангелия и вносит в их текст 3500 поправок. Он также ведёт библейские занятия в кружках римских матрон и девиц, при этом бичует изнеженный и паразитически настроенный римский клир оружием Ювенала с помощью карикатурных гипербол, напоминающих позднейшие сатиры Эразма, и даже более острых. Скажем сразу: в полемике Иероним не знал меры, был чрезмерно угрюм и сварлив. Стоило кому-то его задеть (такое довелось испытать Августину), как он затевал перепалку и порой оставался непримиримым вплоть до смерти своих противников (вспомним Руфина Аквилейского, друга юности, а затем заклятого врага Иеронима). Недоразумение, благодаря которому его эмблемой считается рыкающий лев, приобретает более глубокий смысл.
Возбудив против себя преследование со стороны клира, он вынужден был покинуть любезный его сердцу Рим, который отныне он будет называть «Вавилоном» и «шлюхой в пурпурном одеянии». Он направляется в Вифлеем, где его неудовольствие вызывает роскошная базилика; «под предлогом почитания Христа сегодня мы заменили глиняные ясли золотыми», сокрушается он в одной из проповедей. Он начинает диктовать (порой весьма стремительно, и сохранит эту привычку до конца дней) комментарии к Библии, совмещая глубокую сосредоточенность и спешку, стилистический блеск и теологическую поверхностность, на которую позднее укажет Эразм. Иероним не был теологом, ещё в меньшей степени философом, но не кем иным, как филологом, причём страстным. Он полагал, что исправить греческий текст Ветхого Завета, Септуагинту, сверяясь с еврейским первоисточником, подобно тому как он усовершенствовал латинский вариант Нового Завета по греческому первоисточнику, было бы недостаточно: он должен и хочет воссоздать “hebraica veritas”[2]
. Он делает решительный шаг от исправления текста к новому его переводу. И это станет подвигом всей его жизни. Неслучайно два лучших у нас мастера слова столь высоко вознесли его над историей: Поль Клодель в искромётном стихотворении о «святом заступнике писателей»: