С какой стороны подступиться к этому сюжету, описанному уже бесчисленное количество раз? Мы не хотим воспроизводить здесь аналитику специалистов, даже повторять их выводы, которые сводятся либо к описанию необыкновенных траекторий световых лучей, прямых или преломленных круглыми оконными линзами, чтобы, отражаясь от разных поверхностей, осветить тёмные углы комнаты (так в основном у Вёльфлина), либо к констатации математически безупречного построения перспективы (это в основном Панофский), в рамках которой даже будто небрежно брошенные вещи, скажем, скамейка справа или тапки у окна под лавкой, на самом деле стоят под нужным углом, и сюда же – указание на эксцентричное положение точки схода, на углублённость в пространство точки обзора (словно мы как зрители вошли в комнату и созерцаем крышку стола, за которым работает святой). И естественно, теперь не идёт и речи о холодном абстрактном итальянизированном пространстве, как прежде. Напротив, мы видим совершенно реалистическую картину немецкой комнаты с разнообразными принадлежностями, тщательно упорядоченными, но расположенными на известном отдалении, – это и книги на подоконной лавке, в эту минуту не читаемые, и шляпа, часы, чётки, свеча, разбросанные подушки и тапочки; и лишь распятию допущено стоять на углу стола, в остальном пустого. Но чтобы представить эту комнату как олицетворяющий образ всего мира, понадобилась свисающая с потолка тыква, обрамлённая «дюреровскими» стеблями-усиками, понадобились животные, спящая собака и дремлющий лев. Маленькая, но уходящая вглубь комната, замкнутая, но всё же открытая – как навстречу зрителю, как бы стоящему на углублённой ступени, обозначенной на переднем плане, так и вправо, куда, судя по шкафчику, висящему на задней стене, она расширяется по крайней мере вдвое.
Весьма странным представляется то, что хотя всё изображённое ориентировано относительно фигуры святого, работающего за столом на заднем плане, сама эта фигура производит впечатление маленькой. Или точнее: она не мала, так как строго пропорциональна остальным предметам, и всё же малозаметна. Лев на переднем плане огромен, свисающая с потолка посреди комнаты тыква, как светильник, оптически оттесняет фигуру человека. Да и широкополая кардинальская шапка, висящая на стене над его головой, визуально уменьшает склонённую над столом фигуру. Какой контраст с величественным образом деревянной гравюры 1511 года! Там – исполненный величия кардинал, поглощённый важным, возможно, гениальным трудом, здесь – старичок, без остатка ушедший в работу, растворённый в ней и исчезающий. И другая странность: свечение, исходящее от его лысины, парадоксально контрастирует с совершенно бюргерской обстановкой комнаты и указывает не столько на личную святость этого маленького человечка, как на интенсивность происходящего события, которому служит его дух. Большая часть его фигуры, напротив, погружена в тень, и это самая тёмная часть всей картины. Оптический контраст чёрного и белого притягивает взгляд к фигуре человека. Он же, в безмолвии комнаты, целиком погружён в своё дело, занимающее собою всё пространство, – только оно имеет значение.
Дело же это сводится к строке: «В начале было Слово». Это не немая бездна, в которую погружён азиатский экстатически-безмолвный мистик, но именно Слово, которое было у Бога и через которое всё начало быть. Чтобы это первозданное Слово было расслышано, всё тварное в этой комнате столь безмолвно. Слово это «стало плотью» и уже вот-вот, здесь и сейчас, в духе человека Церкви Иеронима должно сделаться плотью для Церкви. И дух человека Церкви точно так же должен умолкнуть, чтобы расслышать и с высочайшим напряжением сил претворить его в человеческое слово. Христианское, церковное событие стоит по ту сторону противоречия между созерцанием и действием, между «Меланхолией» и «Рыцарем», между молитвой и трудом. Глядя на этого человека, мы понимаем, что он трудится в молитвенной атмосфере, точнее, в самом акте молитвы. И потому нуждается во всём вселенском свете, который с силой, но вместе мягко и тепло пробивается сквозь оконные линзы. Потому-то он сидит у окна и пишет не при «нимба сиянии в ночного мрака зиянии»"', а при дневном свете. Он работает в полном одиночестве, но – для Церкви. Так и всё социально-плодоносное рождается из одиночества человека в Боге в согласии с намерением Бога относительно мира. Полнозвучное и громогласное Божественное слово рождается в этом молчании, ещё и усугубляемом подушками, разложенными по четырём сторонам. В молчании очевидно вечном, о котором возвещает череп, купающийся в свете, и в котором дремлет присмиревшее животное царство.