— Ты говоришь, — продолжал композитор, — Захария, побежденный и закованный в цепи, бессилен? Да он в тысячу раз сильнее всех ассирийских владык вместе взятых, и надо, чтобы все чувствовали это. Слышишь? Он — вождь народа, пробуждающегося к новой жизни, и, когда он предсказывает гибель ассирийцев-завоевателей, он должен быть грозным и устрашающим. Возьми Библию, почитай, что там написано! Ты найдешь сильные и выразительные слова о гибели тех, что захватили чужую землю и поработили свободный народ. «Взят будет Вавилон, и земля его станет пустыней, и поселятся там дикие звери и шакалы, и не будет она обитаема во веки веков». Тебе незачем дословно повторять библейский текст. Придумай сам что-нибудь подобное этому. Такое же величественное и уничтожающее.
Солера опешил от неожиданности. Ай да композитор! Откуда вдруг такая смелость?
— Ты, пожалуй, прав, — сказал либреттист небрежно. — Впрочем, я и сам подумывал о таком финале для третьего действия.
— Сцена пророчества, — сказал композитор, — вместе с предыдущим хором — одна из главнейших в опере, а может быть, даже самая главная. Текст пророчества должен быть сильным, простым и предельно ясным. Никакой расплывчатости! Ни одного лишнего, ничего не значащего слова! Подумай над этим!
Композитор говорил теперь спокойно и деловито, но казался очень утомленным. Пот лил с него градом. Он вытирал лицо платком, и голос его звучал глухо.
Солера смотрел на него недоумевающе и насмешливо. Приходить в такое состояние из-за пустячных подробностей в оперном либретто смешно и нелепо! «Нервы, как у женщины», — подумал Солера. А вслух он сказал:
— Написать текст этого пророчества ничего не стоит.
— Я в этом уверен, — сказал композитор. — Для такого мастера, как ты, работа подобного рода не представляет никаких затруднений.
Солера очень развеселился. Слава богу, встреча с композитором прошла благополучно: никаких особенных резкостей, никаких упреков. И Солера решил еще раз подчеркнуть свою готовность угодить композитору.
— Твое желание будет исполнено, — сказал он. — Тебе нечего беспокоиться. Я сейчас возьму либретто с собой и завтра ты получишь готовое пророчество Захарии. Здесь работы не больше, чем на час.
— Я тоже так думаю, — сказал Верди, — не больше, чем на час. Может быть, на полтора. Я согласен даже на два часа.
Композитор повернулся спиной к либреттисту, подошел к двери и, согнувшись, стал проверять, как действует дверной запор. «Что с ним сегодня?» — недоумевал Солера. Неожиданно Верди выпрямился и впервые за этот вечер взглянул в глаза Солере.
— Слушай, — сказал он решительно, — пророчество Захарии нужно мне через два часа, и ты не выйдешь отсюда, пока не напишешь его!
— Что ты говоришь? Это невозможно! Мне надо уходить! Я занят! — скороговоркой залепетал ошеломленный Солера.
Но Верди не слушал его. Он уже выбежал за дверь. Замок щелкнул два раза. Солера был под арестом.
В первую минуту он остолбенел. Потом с каким-то глухим ревом бросился к закрытой двери и стал трясти ее изо всех сил.
— Сумасшедший! — кричал он охрипшим голосом, — Открой сию же минуту! Ты не смеешь так обращаться со мной! Я не мальчик!
Верди молчал.
— Открой сейчас же! Все равно я ни одного слова не напишу!.. Я разломаю мебель… Слышишь? Я изорву в клочки твои рукописи!
Верди молчал.
Солера неистовствовал:
— Не имеешь права портить мне жизнь! Меня ждут! У меня свидание! От него зависит моя будущность!
Верди молчал.
— Все равно уйду! — кричал Солера, — Свяжу твои простыни и спущусь в окно!
Верди молчал и бранил себя за то, что не догадался убрать постельное белье.
Через некоторое время Солера умолк. Верди осторожно — спустился с лестницы и вышел на улицу. Постоял на углу, немного опасаясь, что откроется окно, и крупная фигура либреттиста повиснет в воздухе, болтаясь на канате, свитом из простынь.
Но все было спокойно. Композитор засмеялся и быстро пошел прочь от дома. На колокольне церкви Сан Романо пробило семь. Верди был без пальто и шляпы. Ветер трепал ему волосы и овевал прохладой горячий лоб. Быстрым шагом композитор дошел до ближайшего кафе. Там было тепло и парно, как в оранжерее. Верди заказал стакан вина и сыру. За соседним столом какие-то бедно одетые мужчины играли в брисколу. Они напомнили Верди постояльцев его отца — те же лица, те же позы. Композитор думал о том, что бесправный, нищий народ, пронесший в неприкосновенности свою самобытность через века варварского насилия и беспримерных унижений, — великий народ. Он думал о том, что иностранцы хозяйничают в его стране бессмысленно и разоряют ее жестоко. Он подумал, что все это должно будет измениться, когда родина станет свободной и государство единым. Потом, как и все эти дни, он стал думать об опере.
Занятый своими мыслями, композитор рассеянно грыз сыр и запивал его вином. Время шло. Без четверти девять Верди поднялся с потертого бархатного диванчика, на котором сидел, расплатился и поспешно направился к дому.