– А ты больше не думаешь о той? – неожиданно спросила Фаина. Уж такова особенность всех женщин – задавать каверзные вопросы своим непостоянным кавалерам. Да и вообще во все времена все женщины – неиссякаемый источник вопросов, а мужчины – не заполняемый мусорный ящик ответов. Почитайте на досуге «Тристрама Шенди», господа, и проверьте, не забыли ли вы завести часы.
– Нет, – вздрогнул Мурлов, – я всегда думал только о тебе, я…
Фаина надавила на его губы ладонью. Подошел Гвазава.
– Едет машина. Слышно за поворотом.
Он не смотрел на них. Фаина ткнула ему пальцем под ребро. Гвазава вздрогнул и зло посмотрел на нее.
После ужина то да се, пятое-десятое, легли спать. Когда Мурлов выходил, он обернулся и увидел, что Савва смотрит на него. «Сейчас кынжал схватит, – подумал он. – А и черт с тобой!» Фаина ждала его. Мурлов взял у нее из рук легкий, но объемный рюкзак и надел на спину:
– Что там?
– Одеяло. Ты почему так долго?
– Гвазава ворочался.
Сначала песок скрипел под ногами, потом шуршала галька, потом глухо стукали камни друг о друга, шумела и журчала вода. Мурлов снял ботинки, дал их Фаине, закатал штанины и, подхватив девушку на руки, осторожно понес ее через реку на другой берег.
Выбрались на карачаевский берег. Выкарабкались на дорогу. Дорога светилась в лунном свете.
– Мурлов, я слышу, как воздух дрожит. Что это? Это я дрожу. Обними меня, мне холодно и страшно. Эта дорога ведет, наверное, в ад.
– Чего ты боишься, малышка. Ну, в ад так в ад. Вдвоем не пропадем. С тобой я рад идти хоть в ад.
– Я боюсь, что не будет больше этой ночи, не будет этой реки, дороги, тебя, меня. Ничего не будет. Нет, будет все-все другое. Все-все…
– Это еще надо доказать, – сказал Мурлов. – Ты плачешь?
– Я счастлива. Я мечтала об этой ночи полгода, больше, я мечтала о ней всю жизнь.
Они шли, обняв друг друга, останавливались, целовались, шептались, говорили, восторженно восклицали, и все это было и глупо, и мудро одновременно, и казалось, этому не будет конца.
– Мы идем вон туда, – сказала Фаина. – Видишь, вон там перегибается черное небо.
– Это снизу горы, а выше воздух.
– Я хочу туда. Чтобы быть на самом перегибе, чтобы стать самим перегибом, чтобы почувствовать его боль, чтобы понять переход тверди в ничто.
– Это любовь.
– Да, милый, да. Идем туда, идем скорей.
– Там растут голубые ромашки. Там много голубых колокольчиков. Там непуганые рыжие лисы. Там прозрачные ручьи. Там дорога шуршит, как змея. Там мягкие белые облака, как сон, как белые кошки, они, как дымчатые кошки, трутся о ноги. Там орешник, дубы, там буки. Там спят ящерицы и шумят сосны. Там будем мы. Забрезжит рассвет – и мы будем там, вон там, где черная полоса перегиба. Видишь, как она серебрится под луной. Как спина у кота.
– Мне холодно, – сказала Фаина. – Я вся дрожу. Ты окончательно заразил меня, Мурлов.
Она сняла с Мурлова рюкзак, вырвала из рюкзака одеяло и протянула Мурлову…
Земля остыла, но им было тепло. Они укутались в одеяло и, прислонившись к дереву, задремали. Потом очнулись, пили из горлышка вишневый финский ликер, целовались, и Фаина лежала с закрытыми глазами, и Мурлов говорил ей тихо: «О как пленительно любить с разбегу губы в кровь и дико и с белой кожи землянику потом раздавленную пить».
Они пришли в село уже поздно. В доме был лишь дежурный, да Гвазава устроил Фаине сцену, а сам перешел с раскладушкой в другой дом.
– Вот дурак! – сказала Фаина хозяйке и покрутила пальцем у виска. – Что я ему – государственный трехпроцентный заем? Что он, рассчитывал на три процента с меня? Сколько вложил – пожалуйста. А больше – ни-ни.
Хозяйка ничего не поняла и подумала: «Замуж выйдет – перебесится, а не выйдет – так повесится». (Это ей как-то Мурлов сказал, когда пришел мрачный-мрачный и она для успокоения налила ему стакан чачи).
«Какой же я идиот, – думал Мурлов. – Да нет, все было так искренне, так нежно, как дай мне бог любимым быть другой…»
– Фаина, послушай, что я сочинил: «Бабочки красивые, вам на пряном юге были б только крылышки да стебелек упругий».
Фаина ударила его по лицу. Мурлов улыбнулся и подставил другую щеку:
– Мечты порочных жен и грезы дев невинных полны мужских достоинств длинных.
Фаина стала бить его в грудь и восклицать:
– Нет!.. Нет!.. Нет!..
А потом с ней сделалась истерика. Мурлов пожал плечами и ушел. «Как у них все легко, – думал он, – порх, порх… А я сам? Я одновременно могу любить и Сонику, и Фаину. Любить… Бог ты мой, что я знаю о себе?»