[Там же, II: 145][691]
«Торжествующую яму» под воссоздаваемым храмом нельзя не прочитывать как метафору торжества подпольной культуры (в Ленинграде во многом связанной с воцерковлением). Эта яма оказывается в данном стихотворении искусственной, ложно глубокой – и необратимой в «высокость». По-настоящему глубокой – «реальной» – была плоскость. Подполье, навсегда ушедшее, было именно на поверхности. «Минималистский бог» неофициальной духовности из стихотворения «Ты прав: куда оно теперь…» не поддается культурной конвертации (перестройке) в принципе. Эта духовность неуловима, но этим самым и неуничтожима. Получается, что та «почва», к которой Кривулин в ранних 1970-х годах обращался подчеркнуто материально, теперь может сохраняться лишь как воображаемая субстанция, как крайне тонкая пленка, «спиритуально».
Заключение: геопоэтика versus почвенничество
Закончить мы хотели бы следующей гипотезой: болезненное и чрезвычайно продуктивное сближение «устного» и «почвенного» в поэзии Кривулина является сигнатурой неофициальной кондиции и кризисного статуса «второй культуры». Уныло-депрессивный ленинградский ландшафт («низкие комментарии» к Петербургскому тексту, как сказал бы Топоров) во многом оказывается доминирующим в стихотворном корпусе неофициальных поэтов 1970-х годов. Но тяга, которую мы проанализировали, – тяга сближения поэтического говорения с землей, песком, смолой, пылью, как представляется, может открывать новую перспективу, которая не сводится ни к классическому петербургскому тексту, ни к позднейшему, отчасти всегда компенсационному «кенотическому» дискурсу участников ленинградской неофициальной культуры. Это перспектива поэтического радикализма вопреки общему месту о пассеизме ленинградского андеграунда. Радикализм мы понимаем здесь не политически, хотя политическое измерение (в виде позднесоветского почвенничества деревенской прозы, публицистики В. В. Кожинова и других, поэзии (отчасти) Н. М. Рубцова, в большей степени – Ю. П. Кузнецова, а также такого широко известного произведения, как «Песня о земле» В. С. Высоцкого, 1969) – конечно, блуждает в воздухе. Но шага в шовинизм у Кривулина решительно не наблюдается. Кроме того, интересным образом позднесоветское неопочвенничество в литературе далеко не обладает той конкретикой приближения почвы, как она предстоит в кривулинской поэтике. Его попытке навязывания прямого контакта очень часто противостоят шаблоны почвенников, в прямом смысле слова общие места. Это четко отмечалось самым Кривулиным и стало поводом его открыто публицистически-полемического стихотворения «Петербург» (из сборника «Стихи подряд»). В нем он полемизирует не только с «царскосельской природой платяной», то есть с туристическим Ленинградом, но и с «ложносельской повести уютом» деревенской прозы [Кривулин 1988, II: 27]. Упрек сводится к тому, что так называемое почвенничество на самом деле отворачивается от реальной земли: «…и всё это с гримасой отвращенья, ⁄ при поэтическом и нравственном огне – ⁄ исканье родины как поиск помещенья ⁄ или угла незримого извне» [Там же]. Нетрудно убедиться в том, что Кривулин противопоставляет поиску уютно-исконной домашности ленинградскую «бездомность», а почти что мещанским «внутренним» ценностям – «интимность» с землей. Наконец, прямо названа идеология «почвы» позднесоветского национализма: «…я стал свидетелем возобновленья почв ⁄ периода крестьянской прозы ⁄ лесолюбивых дач – ⁄ какие птицы украшают ночь!» [Там же]. Интереснее всего тут акцент на «возобновлении»; почвенничество, согласно Кривулину, всегда уже является проекцией, идет мимо фактуры почвы и отсюда – мимо запечатленной в ней нетриумфальной памяти о страдании.