Вслед за ним пришёл палач и разложил на лавке свой набор инструментов, предписанный ему по штату: щипцы, деревянные колодки, железные подвесные крючья дыбы и жаровню. Вытряхнул он из мешка ещё какие-то мелкие железки, ремешки и верёвочки.
— Готово, Степан Иванович! — доложил он Волынскому и оценивающим взглядом окинул тщедушную фигуру остяка. — Что делать с этим-то?
— Пытай, чтобы заговорил.
— Это мы разом. При мне ещё никто не запирался долго. Сейчас всё скажет: и что надо и не надо...
Палач был человеком из себя неприметным, серым, но уж больно словоохотливым. Это в Берёзове знали все и терпеливо сносили его болтовню, опасаясь, что, грешным делом, могут попасть к нему в руки, и лучше не заводить с ним вражды.
— Вот иные не думают о вашем брате, — кинул он мельком взгляд на казаков. — Им бы только получать государево жалование. А как сробит — это не их-де сторона. Сделает кое-как и вся тут. Не-е, ты так подай, чтобы самому приятно было смотреть и другим тоже. Ноздри не умеют рвать!.. Ну вот поглядите — разве это работа?! — загорячился он, показывая на Лёвку с безобразно разорванным носом. — Вот если бы ты попал ко мне, не к поляку, имел бы опрятную физиономию. Порвал бы так — видно было б, беглый. Однако и бабы от тебя б не отворачивались. Сейчас же от твоей рожи помереть можно, — ухмыльнулся он. — У-у, страшилище! Га-га!.. Поляк, он ведь не умеет мастерить, не приучен. Не то что наш брат. Вот и не искусник. Ты же позови меня и попроси. Я так сомну — нетомлёным будет. Внутри всё оборву, а снаружи новиком оставлю... Яков Борятинский засомневался, однако ж, делал ли я дело, когда пытал Басаргу. Тоже по изменному заводу. Испортил он тогда мою работу: повесил остяка. Я просил оставить. Хотел поглядеть: сколько протянет. Басарга-то был не чета нынешним, вот этим, — ткнул он пальцем в Кочегомку, который следил за каждым его движением, разглядывал странные железки, непохожие ни на охотничьи, ни на воинские, и не подозревал, что их готовят для него. — Крепкий был, терпеливый. Да и я то ж терпеливый. Вот только оплошал, поспешил, смял по-быстрому. Потом уже понял — брать его надо было с умом... Другие-то, те хлипче оказались, не моей руки товар...
Он взял большие, с длинными ручками железные щипцы, похожие на кузнецкие клещи, и, пробуя, щёлкнул ими пару раз.
От этого звука Лёвка вздрогнул, судорожно сглотнул слюну и быстро отвёл взгляд в сторону. В одно мгновение у него перед глазами пронеслось лицо палача под Полоцком, когда тот допытывался от него что-то, чего Лёвка и не знал-то никогда...
Палач завёл остяку за спину руки, надел наручи и защёлкнул замок, продолжая монотонно бубнить между делом.
— При покойном государе, Борисе Фёдоровиче, служил я у Семена Никитича, его троюродного брата, на Пыточном, — с гордостью обвёл он взглядом служилых. — Работы хватало, невпроворот. Это здесь сноровка убавилась. А при государе-то дел всегда много. В одиночку-то и не управиться. Семён Никитич любил порядок. И всё чтобы тайно было: бояре ходили через нас. Я уже не говорю о такой мелкоте, как стрельцы... Бояре-то, народ рыхлый телом. С ними работать тяжко. Остяки-то и вогулы жилисты. Его тянешь, он гнётся, ан ничего — дюжит. Вот только одну её, матушку, — ласково погладил он рукой жаровню, — не выносят. К огню не привычны... При царе Димитрии меня сослали сюда. Говорят, за боярина Александра Романова. Он приходился ему каким-то дядькой, али, бог знает, ещё кем...
Он перекинул через матицу верёвку и потянул её на себя. Руки у остяка поползли вверх, сухое смуглое тело изогнулось под потолком дугой... И вдруг остяк как-то ловко вывернул лопатки, крутанулся и свободно завис над полом на вытянутых руках.
— Ого! — восхищённо вырвалось у Лёвки, а когда он увидел досадливое выражение на лице палача, то загоготал над ним: «Гы-гы-гы!»
— Ловок, — тихо пробурчал палач. — Такие не гожи на дыбу... Жарком надо, жарком...
Он развёл в жаровне огонь, подкинул в неё древесных углей, раздул их мехами, раскалил добела и сунул жаровню под ноги остяку. Тот взвизгнул по-детски тонким голоском, дёрнулся вверх и закачался на верёвке. Тогда он опустил его вниз и усадил на лавку. Защёлкнув на ногах у него колодки, он снова пододвинул жаровню к его голым пяткам.
Только теперь до Кочегомки окончательно дошёл смысл всех приготовлений человека, который говорил тихо, ласково, и показался ему дружелюбным. Какое-то мгновение он молчал, затем по избе пронёсся животный вой: «А-аа!»
По знаку воеводы палач отставил жаровню в сторону, но так, чтобы Кочегомка видел её.
А Волынский подошёл к остяку и жёстким голосом стал допрашивать его: «Куда и за чем шёл?! От кого получил стрелу?!»
— Анна, Анна Алачева, Игичея Алачева! — запричитал Кочегомка, извиваясь всем телом и безуспешно пытаясь вытащить из колодок ноги.
— Ещё кто?! Кто ещё был на измене?! — закричал воевода так, что на высоком лбу у него выступили капли пота.
Кочегомка что-то невнятно пробормотал и замолчал.
— А ну подбавь жарку! — крикнул Волынский палачу, обозлённый упорством остяка.