Что бы Жог ни сделал, даже самое незначительное, непременно представлял, что досталось это ему ценой огромных усилий.
Надежду он, конечно, заметил сразу — она выглядела у печурки подбитой, опустившей крылья птичкой, — но и вида не подал, что заметил ее. Кинул шапку на вешалку и, удовлетворенно потирая руки, кивнул на дверь:
— У себя?
Он не спрашивал, есть ли кто-нибудь у Шафороста, не просил секретаршу доложить о нем, стряхнул снег с валенок и уверенно направился к кабинету.
Когда он подходил к вешалке, Надежда отчетливо уловила запах перегара, но даже и это ее не тронуло. Обласканная теплом печки, убаюканная ее потрескиванием, она не слышала, как Жог входил в кабинет. Не слышала, как он оттуда вышел. Открыла глаза лишь тогда, когда Шафорост, уже одетый, стоял у стола секретарши, давал распоряжения.
Надежда мигом вскочила, подошла к нему. Но он даже не обернулся. Кивнул секретарше: «Спокойной ночи!» — и ушел.
— Видишь, я же тебе говорила, что он сегодня не примет, — сокрушенно подняла секретарша подрисованные глаза.
Огорченная, возвращалась Надежда домой. Холодом дышала навстречу ей степь. Усиливался порывистый ветер, вьюжило. Усталая, подавленная, брела она к глухому поселку, к своей хибарке.
Груня уже спала. Только неугомонная бабка Орина впотьмах, чтобы сэкономить керосин, суетилась у колыбельки простуженного ребенка. Зная, куда они ездили и с чем вернулись, она предусмотрительно вытопила печку в комнате Надежды, оставила на тумбочке чугунок с несколькими вареными картофелинами, чайник, заботливо завернув все это в кожушок, чтобы не остыло. Там же, на тумбочке, на ломтике черного хлеба белело полкусочка рафинада, и Надежда благодарно подумала про Груню: это она поделилась своим пайком.
Но не успела она прикоснуться к своему скудному ужину, как в комнатушку набились солдатки. И повернуться стало негде. Кто в чем: в ватнике, в куртке, в шинели, латка на латке, и только одно у всех было одинаково — обеспокоенность. Они уже сегодня приходили сюда. Но Груня сказала, что Надежда вернется поздно, и посоветовала наведаться завтра. А они дожидались у соседки и, завидев огонек в окошке Надежды, тотчас же пришли опять.
Не такие заботы одолевали женщин, чтобы ждать до завтра. У каждой дети или родители престарелые были эвакуированы в свое время, но и доныне живут по разным селам Оренбуржья. Еще Морозов обещал собрать семьи. Затем это же обещал и Шафорост, но все откладывал со дня на день, а теперь даже и слушать о сборе не хочет. Мол, строительство в прорыве, ни единой машины, ни единого человечка отпустить нельзя. Даже накричал на просительниц за «деморализационные» настроения. До каких же пор такое будет тянуться? Терпеть больше нет мочи.
И вот они пришли к Надежде посоветоваться, пожаловаться на Шафороста. На ее ведь участке работают. Она их непосредственное начальство, значит, она и должна добиваться, чтобы, позаботились об их детях и родителях. Ведь у каждой и без того горе за горем. И с продуктами плохо, и топлива нет, а некоторые еще не имеют постоянного угла. А когда о фронтовиках заговорили, то слушать стало совсем невыносимо. Один не пишет, другой раненый, третий пропал без вести.
Надежда слушала про чужое горе, а сердце разрывалось от своего. Как ей живется? Где ее ребенок и мать? А с Василем что?! Требуют, чтобы она к Шафоросту шла, защищала их, а не знают того, как жестоко топчет он ее достоинство, как грубо вел себя сегодня, даже слушать не захотел, и, кто знает, какую еще неприятность причинит завтра…
Но своими ранами чужих не затянешь. А она ведь действительно старшая на участке, ей поручено руководить людьми, так что прежде всего ей и надлежит заботиться о них.
И Надежда должна была мучительно подавлять в себе боль и утешать их. Должна была советовать. Должна была обещать, что будет беспощадно воевать с Шафоростом. И в эти минуты утешения она действительно верила, что завтра же, прямо с утра, ворвется к шефу и не отступит от него, пока не добьется всего, за чем пришли к ней сейчас солдатки.
Кроме своих личных горестей солдатки принесли еще и нерадостные фронтовые вести. Хотя в последние дни ни в газетах, ни по радио ничего особо тревожного не сообщалось — об этом можно было, только догадываться по наплыву раненых, — солдатки умели добывать такие сведения, о которых в газетах писалось лишь некоторое время спустя. И Надежда впервые услышала от них, что бои идут уже под Москвой. Бои не на жизнь, а на смерть.
За окном гуляла метель. Зловещим ветром полнилась улица. Содрогались, поскрипывали ветхие стены убогой хижины, и тоскливо, невыносимо тоскливо гудело, подвывало в трубе.
Не хотелось уже ни есть, ни спать. Усталость, которая одолела Надежду в приемной Шафороста, как ветром развеяло. Она ощущала ее только до прихода солдаток. А ушли они — и словно бы с собой забрали, оставив вместо усталости жгучую боль. Точно огонь разворошили в душе. Из головы не выходила мысль: «А где мой солдат?..»
Вскоре после того как женщины разошлись, в сенях опять послышался топот. Кто-то тщательно отряхивал с сапог снег. Вошел Страшко.