Хотя текст и не удовлетворил чаяний аудитории, доброжелательной атмосфере сильно способствовала явно ненормальная усложненность самой тематики доклада, в котором на примере различных форм нефигуративного искусства прослеживалось соотношение рационально-логического и интуитивно-эмоционального компонентов в художественном творчестве. При этом форма изложения материала лишена было даже намека на элементарную логику.
Попросту говоря, никто ничего не понял, а поскольку ничто не отвлекало слушателей от их же собственных мыслей, то никто и не обиделся.
Не обошлось, впрочем, без конфуза: разнервничавшись, сел я нечаянно на салонного кота – огромное черное животное, отполированное подкожным жирком до рояльной масти, который специально явился почтить своим присутствием уважаемую публику. Кот беззвучно вытек из-под меня и покинул салон, всем своим видом давая понять, что не одобряет ни авангардную акцию Елены Ивановны, ни сам авангардизм с его откровенным хамством.
В остальном вечер шел без излишней экстравагантности: пока поэты бойко читали стихи, насыщенные бытовой чернухой и желчным юмором, а Благой-сын насиловал рояль, в прихожей ненавязчиво распивали из горла предусмотрительно запасенные спиртные напитки, обжимались, сюсюкали и ржали… Все курили, но никто не блевал.
И вот где-то в десятом часу, все почувствовали, что вечер, как ни странно, удался, но пора и честь знать. И поскольку возбуждение было велико, и расходиться не хотелось, возникла очередная гениальная идея: мол, с музыкой и литературой все было в порядке, а вот живописи явно не достало. Поэтому решено было срочно пойти к кому-нибудь в мастерскую, например, к Тяпушкину, благо он тут под боком, на улице Горького же, мастерскую имеет, или к Брусиловскому на Кропоткинскую, или же к Неизвестному на Сретенку…
Стали звонить всем подряд, однако Тяпушкина в мастерской не оказалось, Брусиловский был мил, но негостеприимен, а Неизвестный сильно нетрезв. И вот тогда вездесущий Гуков предложил:
– А не пойти ли нам к Ваське Ситникову, уж он-то наверняка дома торчит?
И мы пошли. Здоровенной такой оравой, человек в сорок. Благой на радостях тоже с нами увязался.
Шли мы по безлюдным бульварам. Осень стояла теплая, тихая, сухая. Звонко шуршала листва, созвездия
Не сговариваясь, по очереди, читали стихи: кто-то свои, но больше – Гумилева, Цветаеву, Мандельштама, Пастернака… Все исполнены были восторгов и, ощущая необыкновенную сердечную теплоту к ближним своим и душевный подъем, видели вокруг себя все невыразимо прекрасным, добрым и до боли родным.
Некоторые парочки по простоте своей столь высокого накала романтической упоенности этой не выдерживали и, заприметив первый же уютный подъезд, отставали и скрывались в нем, как
Ситников, которому мы свалились, как снег на голову, встретил нас, стоя по обыкновению своему в просвете полуотворенной двери. На фоне хорошо освещенного коридора фигура его, в шляпе, пятнистой фуфайке и сапогах, смотрелась весьма внушительно. Он, видимо, из окна уже углядел, что народу привалило как никогда много, и быстренько подготовился – проиграл в голове своей подходящую сценограмму, выбрал костюм – и будучи во всеоружии, вдохновенно начал ломать комедию.
Когда мы уже почти взошли по лестнице наверх, нашим взорам представлена была замечательная в своем роде скульптурная аллегория, олицетворявшая, по-видимому, «глубокую задумчивость». Однако по всему чувствовалось, что изваяние сие имеет вполне человеческую природу, притом одушевленную, и что в душе его борются два противоположных, обоюдоострых желания – «гнать всех в шею» или «просить заходить».
Потеряв весь боевой романтический задор свой, притихшие и оробелые, смотрели мы на странную эту