Узкая речушка, сплошь покрытая ряской, петляла вдоль городка. Заросшая камышом, ивняком, с низко склонившимися старыми, почерневшими ивами, с редкими разводами желтеющей воды, она напоминала болото; пахло гнилью и распаренной травой; несло с задов огородов, выходящих к речке, терпким, горьковатым запахом картофельной ботвы.
Мы сели под ветлами и молчали. Я глядел на противоположный берег, вдоль которого тянулись сады соседнего села с выглядывающими из-за них крышами домов.
Герка глядел на то, как по пояс в воде ходили дети и хлопали по ряске ладошками, затем уставился в небо, надев свои выпуклые японские очки, придававшие его лицу удивленное выражение. Я понимал, что он думал об Алле.
На солнце нельзя было смотреть, казалось, что и вся та сторона неба, где солнце, плавится. Я перевел взгляд на трясогузку, примостившуюся на ветле, и подумал о том, как хорошо вот здесь лежать, что, возможно, где-то здесь и Белинский лежал и смотрел на трясогузку.
— Вряд ли, — сказал Герка, обхватывая коленки руками.
— Что?
Он замолчал и, что-то обдумывая, грыз травинку.
— Вряд ли во всем я прав, — сказал он.
— Ну да, — кивнул я, понимая, что речь идет об Алле.
— Ну да, — передразнил он меня, — ну да. Ни черта ты не понимаешь!
— Кое-что все-таки знаю, — сказал я ему в тон.
— Кое-что? — удивился он. — Что кое-что? Ни черта или, точнее, все. Дурак я, что тебе говорил. И ты дурак.
— А я-то за что?
— За то, что слушал. Вот за что. Дурак вдвойне. Пошли в музей.
Мы поднялись по отвесному склону, поросшему бурьяном, вверх, прошли мимо кладбища, свернули в переулок и очутились на улице Белинского. Музей был закрыт. А мы еще постояли, посмотрели на маленький ресторан «Чембар», на площадь с кучами булыжника, на которую грустно смотрел с огромного плаката Лермонтов, и ушли.
Тетя Феня была не одна. Напротив сидела девушка лет шестнадцати. Завидев нас, девушка засмущалась и прикрыла ладошками оголенные коленки, затем встала и еще сильнее покраснела.
Герка взошел на крыльцо, снял очки, глянул пристально на нее и сел. Девушка была в коротком платье, плотно облегавшем упругое тело.
— Чего там говорят, пусть говорят, — сказала тетя Феня, приподнимаясь. — А ты скажи: тетя Феня сказала, что хорошо то, что хорошо. — Она положила руку девушке на плечо. — Мы вон в лаптях, почитай, ходили, а все одно закрывали все. Даже в жары ходили в понёве домотканой. А счас так, как хорошо.
Девушка покраснела и, боясь взглянуть на нас, спустилась с крыльца и все-таки оглянулась.
— Мамке-то скажи: я приду.
Девушка кивнула и заторопилась, одергивая и впрямь очень короткое платье. Тетя Феня постояла в дверях, села на табуретку, и опять на ее лице было то тихое спокойствие, которое я видел утром.
— Жара, — сказал я.
Тетя Феня вздрогнула и быстро обернулась ко мне.
— Что?
— Жара, — ответил я.
Она помолчала.
— Нонче жары с вясны, — сказала она задумчиво. — Засушие будет нонче. Старики говорят. Бахча, поди, вся высохла, а у меня картофь, ботва-то ее повяла на корню. Слыхать, в том годе так будет, как нонче.
— Очень жарко, — сказал я. Герка оглянулся. — Жарко и душно, — добавил я уже для Герки.
— Засушие, они и ране были, а нонче так прямо второй год кряду.
Она принесла нам снова яблок, крыжовнику, поставила на керосинку медный чайник.
— А что, нет рыбы в реке? — спросил я.
— Не, — отвечала она. — На омутьях-то есть, там и такие бывают, — показала она руками, — а здесь чтоб, нет ее вовсе. Чем тепле, однако, тем рыбы в омутья спешит больше. Там глубко, прохладнее. Да и в вершу не идет, говорят. Поумнела. А на омутьях, чай, есть, однако. Перевелась нонче рыба-то, а ране — бог ты мой! В Москве, чай, тоже ее нет?
— Есть, — сказал я, — в магазинах.
Мы замолчали. Заскулил Пират, тонко, жалобно, словно человек, и всем сидящим стало не по себе.
— Не озоруй! — прикрикнула она и вышла к нему, села подле на траву и начала его успокаивать и говорить такие ласковые слова, точно это была не собака, а ребенок. Пират замолчал и жалобно, тоскливо глядел ей в глаза, шевелил хвостом и старался лизнуть ее. — Не озоруй! Старый уж! — крикнула она мне, вставая. — Старый уж и на пензию нужно ему. Старика помнит, хозяина, по ем плачется и скулит.
Она пошла в сени, а пес направился за ней, виляя хвостом и тихо поскуливая. Серый с черным отливом на толстой шее, он не был похож на старого пса, а только слезящиеся глаза выдавали его.
— Как помёр старик, так и загрустнел вовсе. Ране курица там, цыплак к нему не подходи, а сейчас загрустнел вовсе. Однако, лаем лает на людей.
Она смотрела на Пирата и говорила о нем, как о человеке, а тот тихо поскуливал и глядел то на меня, то на нее, и в его глазах проглядывало что-то не собачье, а человеческое, осмысленное. Может быть, поэтому тетя Феня не могла выносить поскуливание его и все время журила собаку.
— Жары какие, — покачала она головой. — Небось и ему жарко.