(5)
«Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствие мало знакомых ему лиц при его чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его. Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг рыгнул раз, другой, третий… Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении. “Что это у меня? точно отрыжка!” – сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок… и проч. Гоголь продолжал: – “Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто чорт знает, чего не ешь…” И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… “Прочитать еще “Северную пчелу”. Что там такое?…” – говорил он, уже следя глазами свою рукопись. Тут только мы и догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем “Тяжбы”. Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: “Каково? каково читает?”. Щепкин заморгал глазами, полными слез. Чтение отрывка продолжалось не более получаса. Восторг был всеобщий…»[246].
Автор выступает как настоящий мим, виртуоз подражаний, и каждый раз начало публичного чтения сопровождается особенностью звуковых модуляций, похожих на чревовещание[247]. Да что там – это самое настоящее чревовещание, и Гоголь вполне осознанно пытается добиться подобного эффекта[248]. Голос ниоткуда, и поэтому им так просто наделить любого близкого к нам персонажа. Автор, читающий собственное произведение, становится таким же слушателем, как и публика в зале. Остаться неподвижным и замереть в той единственной позе, благодаря которой он стал бы невидим; но зато голос, набирая материальную силу присутствия, смог бы оживить воображаемое, наделить персонажа и всю сцену реальным присутствием. Устранить то, что было, – бывшее повествование, перевести время действия в мгновенное «здесь-и-сейчас». Вероятно, этой особенности демонстрации Гоголем своих имитационных возможностей и служит искусно удерживаемый им разрыв между неподвижностью лица и речью, представляющей сцену, делимую на равноправно существующие голоса.