— Нет, не допускаю. Именно это я и хотел вам сказать. Прошу вас вдуматься. Вы — отец мальчика, который на ваших глазах переживает ужасную трагедию, и вы ничего об этом не знаете. Этот мальчик достает и читает книжки, которым никогда не следовало бы попасть в его руки, и вы об этом ничего не знаете. Наконец, он не ограничивается тем, что губит свою душу, он посягает на чужие души, чтобы отдать их на погибель. И все это сваливается на вас, как гром среди ясного неба. Можно ли после этого утверждать, что вы знаете своего сына?
Гродзицкий молчал. Ксендз разбередил его вчерашнюю рану — это раздражало его и печалило. Законоучитель облокотился на стол и, нагнувшись к Гродзицкому, внушительно сказал:
— Он мальчик скрытный, умеющий нести бремя одиночества и тайны. Такие черты придают характеру большую силу как в добре, так и в зле. Раз он выбрал зло, надо быть начеку.
— Что вы подразумеваете?
— Я — слуга церкви. Церковь охраняет права бога на человека и со всей беспощадностью следит, чтобы человек исполнял свои обязанности по отношению к богу.
Гродзицкий был уже сыт по горло.
— Дело сложное, — сказал он, вставая. — Поступайте, пан ксендз, как сочтете нужным.
Трость и шляпа лежали на стуле у окна. От того места, где стоял Гродзицкий, до двери было всего несколько шагов. Ксендз Грозд преградил ему дорогу на середине.
— Если пан надворный советник позволит, я только возьму пальто в актовом зале, и мы выйдем вместе.
Была половина первого. В гимназии стояла мертвая тишина, как обычно перед концом последнего урока. Гродзицкий оглядел пустые коридоры и поднял глаза к ведущей на третий этаж лестнице, где в полосе света, которая падала из южных окон, плясали проворные пылинки. Ему был знаком вкус этой поры дня, сухой и терпкий, как мел, был знаком ее металлический запах, вроде бы чернильный, он чувствовал ее на ощупь, — все кажется каким-то шероховатым, пальцы нетерпеливо дергают под партой ремень, которым через минуту обвяжешь книги и тетради, чтобы нести их домой. Сердце у него сжалось при мысли, что для Теофиля это, возможно, последний час в этих стенах, и он решил спасти мальчика любой ценой.
— Прощу извинить мою горячность, — сказал он ксендзу, когда они вышли на улицу.— Это самый тяжкий день в моей жизни.
Ксендз вздохнул. То был вздох облегчения — ему уже казалось, что он перегнул палку, но Гродзицкий принял его вздох за выражение сочувствия.
— Не удивительно, что вы, пан ксендз, так строго смотрите на это дело. Я сам — верующий католик, и, хоть это мой сын, я не посмел бы просить за него, если б не был уверен, что это больше не повторится. Надо дать ему время, пусть остынет. Чересчур суровая кара вызвала бы его на бунт, раздражила его, погубила. Наша церковь своим умением прощать не однажды возвращала неверующих на путь истины.
Ксендз слушал с удовольствием. «Духовное звание,— думал он, — требует многих жертв, но также дает большие преимущества. Своей сутане я обязан тем, что этот важный чиновник разговаривает со мной так смиренно». Он чувствовал в себе сладостную склонность к прощению. Строгость и непреклонность он оставил в директорском кабинете, стены которого сумеют запомнить их и оценить. Дело в том, что, проходя в актовый зал, он встретил поблизости от дверей кабинета старого математика Ковальского, друга директора, который, несмотря на свои годы, сохранил чрезвычайно острый слух.
— Я просил бы дать мне время на размышление, — сказал ксендз. — Сейчас я иду проведать каноника Паливоду, он тяжко болен. Бог послал ему великие страдания, не не лишил ясности ума. Я спрошу у него совета. Человеку, который скоро войдет во врата небесные, лучше ведомы пути господни.
Улица Бадени, как всякая другая, удобна для такой беседы. Живут на ней люди состоятельные, ведущие размеренный образ жизни — в этот час они садятся за стол, на улице нет ненужных свидетелей. Но она коротка, идет под уклон, так что ноги шагают слишком быстро. Ксендз не мог больше терять времени. Он остановился на секунду.
— Ксендз Паливода, — сказал он, — много лет был мне отцом и вчера, прощаясь со мной, сказал: «Я желал бы, чтобы ты занял мое место». Разумеется, об этом нечего и думать. Кто обратит внимание архиепископа на неизвестного законоучителя?
— Мне кажется, — прошептал, подумав, Гродзицкий, — это мог бы сделать наместник.
— Вы правы, — так же тихо ответил ксендз Грозд.
Этот шепот, больше чем сами слова, придал разговору особую значительность. На углу улицы Матейко они подали друг другу руки. Направляясь к своему дому, Гродзицкий оглянулся: ксендз медленно и осторожно спускался по крутой дорожке в глубину Иезуитского сада.
XVI
— Теперь ты знаешь, чем это пахнет, — заключил Гродзицкий свою нотацию, в которой изложил сыну вкратце события последних восемнадцати часов, утаив, разумеется, условия договора, заключенного с ксендзом.