Жалкая папироска, раз-другой затянешься, и конец — дала этому человеку спокойствие, которого он, Зубжицкий, не мог обрести в клубах дыма, столь густых и пышных, как если бы он курил наргиле. И директор вынул изо рта сигару, несправедливо приписывая ей противное ощущение, переполнявшее его, — на самом-то деле источником были горькие его мысли. Гродзицкий говорил как ясновидец, и директор непроизвольно оперся лбом на руку, прикрывая, глаза, точно опасался, что гость, так много в них прочитавший, дочитает до конца позорную повесть его души. Он думал о своей неисправимой слабости характера и отсутствии воли, о том, что, видно, суждено ему всегда поддаваться, уступать, покорно принимая все двусмысленные положения, в которые кому-либо вздумается его поставить. При таких мыслях трудно найти разумный ответ, но и молчать было неприлично.
— Допустим, что так, — сказал он, усилием распрямляя плечи. — Но ваш сын совершил поступок, заслуживающий порицания, и вынудил нас подумать о наказании, какого требует гимназический устав.
Надворный советник, однако, был с уставами и законами в более интимных отношениях, нежели директор, посвятивший лучшие годы конфликтам между синусами и тангенсами. Закон — вещь священная. Гродзицкий искренне это признавал, но опыт научил его, что закон, подобно фтору, нельзя применять в чистом виде. Если его вводят в состав действительности, к нему надо добавлять примеси своеволия и настойчивости, чтобы его эфирная природа могла перенести условия материального мира. Это никогда бы не пришло на ум Зубжицкому, считавшему, что он воздвиг невесть какую неприступную крепость из «гимназического устава».
Гродзицкий нетерпеливо махнул рукой:
— Не будем об этом говорить! Я пришел сюда, чтобы избавить вас от затруднения. То, что вы намерены делать, — неразумно. Вы хотите наблюдать, следить, подслушивать… Берегитесь! Вы предадите опасной огласке поступок по сути ребяческий. Подобные дела во всех канцеляриях прячут под сукно, пан советник.
Зубжнцкий был слишком стар, чтобы смело выдержать гневный, пронзительный взгляд человека, который мог быть его начальником, да и вел себя соответственно. Но все же он чувствовал, что не пристало ему сидеть сгорбившись, устремив глаза на стеклянную чернильницу и молчать. Об этом свидетельствовали горячие волны крови, которая закипела в нем и покрыла лицо белыми и красными пятнами. Оскорбленная гордость, жажда власти и злобное чувство, что вот опять кто-то приходит отнять ее у него, врожденная вспыльчивость, — много там было всяких пороховых зарядов, готовых в любую минуту взорваться. Гродзицкий украдкой следил за ним, прошло несколько секунд тяжелого, так свинец, молчания. Однако все кончилось ничем — директор развел руками.
— Пан надворный советник,— сказал он, — это зависит не от меня. В таких делах, как вы понимаете, решающий голос имеет законоучитель.
Гродзицкий понял все, что скрывалось за этими словами, и ему стало жаль человека, который явно тратит попусту добрые качества своего сердца и ума на нелепые дрязги.
— Не могу ли я с ним побеседовать? — спросил он.
— Разумеется.
Зубжнцкий поднялся взглянуть на расписание, висевшее на стене в основательной деревянной раме.
— Так. Ксендз Грозд как раз заканчивает урок в восьмом классе. Я велю его позвать.
Он нажал белую кнопку на столе, Резкий звук колокольчика над директорской дверью всполошил пана Мотыку, задремавшего на скамье у актового зала.
— Попросите сюда, Михал, ксендза Грозда, я хотел бы его видеть после урока.
Когда сторож вышел, Зубжицкий искоса глянул на часы.
— К сожалению, — сказал он, — мне надо к часу быть в Школьном совете.
— Тогда мы с ним побеседуем в другом помещении.
— Нет, нет, пан надворный советник. Здесь удобней всего.
Гродзицкий закурил вторую папиросу, директор взялся снова за еще тлеющую сигару, и они даже не заметили, как после нескольких беглых фраз приплыли к берегам своей юности. Оказалось, что оба учились в одной гимназии, но директор был несколькими годами старше. Начали вспоминать учителей, гимназическую программу, свои страхи перед выпускными экзаменами, которые были «не то, что теперь».
За такой беседой их застал ксендз Грозд. Директор представил ему Гродзицкого, попрощался и вышел.
Ксендз сел в кресло директора, положил сплетенные пальцы на край стола — он ждал. Глаза его были прикрыты, бледное лицо бесстрастно, как будто он собирался выслушать обычную исповедь.
Все здание гудело — шла переменка. На лестницах, в коридорах стоял гул от топота сотен бегущих ног, с оглушительным стуком хлопали двери, где-то наверху повалилось что-то тяжелое, даже потолок задрожал. «Кафедру опрокинули», — подумал Гродзицкий и с усилием оторвался от картин молодости, которые предстали перед ним в разговоре с директором.
— Благодаря счастливому стечению обстоятельств я узнал о вчерашнем заседании… — начал он и на миг запнулся, подыскивая нужные слова. Краткую паузу заполнил глухой голос ксендза: