Они сидели за столом, над которым разносился запах риса с яблоками. Пани Зофья, едва воткнув нож в пышный, дымящийся круг, отдернула руку при первых словах мужа, — все время, пока он говорил, ее встревоженные глаза перебегали с одного лица, на другое. Теофиль сидел неподвижно и смотрел в свою пустую тарелку, только легкий румянец на щеках выдавал волнение, произведенное словами отца. А тот говорил медленно, убедительно, не горячась, избегая каких-либо сентиментальных комментариев. Он совершенно не касался убеждений Теофиля, чем лишал все происшествие возвышенного характера,— оставалась только нелепая история, из которой молокосос выпутался с помощью взрослого, рассудительного человека.
— Ну, Зося, дай нам рису, пока совсем не остыл.
Он один съел свою порцию с аппетитом. Гродзицкая себе даже не доложила. Теофиль все раскрошил по тарелке и концом вилки выковыривал кусочки яблока. Вдруг он почувствовал, что ему сжали плечо, — это отец наклонялся к нему.
— Положи вилку и дай мне руку. Думаю, ты уже не ребенок и можешь мне сказать, ошибся ли я, уверяя ксендза, что подобные вещи больше не повторятся.
Теофиль мог обещать это с чистой совестью. После того часа на Высоком закке он потерял желание устраивать сходки. Как сам он для себя определил, он тогда «выкачал из себя» все, до капли. Выложил им все, что знал, остались только жалкие крохи, ради которых нет смысла собирать друзей в садах. Не лучше ли, чтобы товарищи сохранили в памяти эти четверть часа, когда он действительно был в их глазах чем-то, и чтобы они считали его способным дать еще больше? Зачем показывать, что он уже себя исчерпал?
Впрочем, они вдруг стали ему неприятны. Вайда — наглый тип, только ждет случая его высмеять; Левицкий — болван; Сивак — бездушная тварь. Один Костюк стоит того, чтобы завоевать его верное, искреннее сердце. Но он-то и озадачил Теофиля вопросом, на который не получил ответа.
— Неслыханная история!
Теофиль был ошеломлен, — какой узел событий стянулся вокруг него и распутался, прежде чем он успел догадаться, что происходит что-то! Удивляясь, он был благодарен жизни. Он и не подозревал, что упорядоченная череда часов, которую он до сих пор называл жизнью, способна на такие причуды. Роек в их доме! Притаившийся и подслушивающий ксендз! Тайное заседание! Кос! Сколько тут загадок! Все было странно, как сон, и вот наступила досадная, отрезвляющая минута пробуждения. Ведь он был на волосок от величайшего несчастья: исключения из гимназии. Да, все это похоже на сон. Однажды ему приснилось, что он тонет, и в тот миг, когда уже не надеялся на спасение и вода залила открытый в крике рот, его вытащила чья-то сильная, надежная рука. И не было на свете другой такой руки, кроме той, что сейчас сжимала его плечо.
Несколько следующих дней Теофиль возвращался из гимназии с чувством разочарования. Все шло по-старому, как будто дух этого заведения уже успел проглотить его тайну и теперь переваривает ее вместе со старыми документами, журналами, тетрадями. На самом деле было не так. Ксендз Грозд, сперва заподозривший директора, что тот, пораженный визитом надворного советника, сам проболтался, вскоре отверг эту догадку и вместе с директором стал обсуждать, каким образом весть о заседании дошла до Гродзицкого уже через несколько часов. Они перебрали всех учителей, но ни один как будто не поддерживал отношения с Гродзицким. О том же, чтобы его мог предупредить кто-то им незнакомый, нечего было и думать. А фамилия Роека им в голову не пришла.
— Я уже знаю, — сказал ксендз, входя к директору на третий день. — После заседания учителя пошли в ресторан, и, наверное, говорили там достаточно громко. Гродзицкий мог там же оказаться и все услышать. Это согласуется с тем, что он сам мне сказал: он, мол, узнал обо всем благодаря удивительной случайности.
— Разумеется! Иначе быть не могло! — обрадованно вскричал Зубжицкий. Он страдал от мысли, что кто-то из учителей не заслуживает доверия.