части кончался игрою в карты: либо в 501 (говоря словами Державина, ,,по грошу в долг и
без отдачи"), либо в бридж. В последнем случае происходило, собственно, шлепанье
картами, потому что об игре Горький не имел и не мог иметь никакого понятия: он был
начисто лишен комбинаторских способностей и карточной памяти. Беря или чаще отдавая
тринадцатую взятку, он иногда угрюмо и робко спрашивая:
— Позвольте, а что были козыри?
Раздавался смех, на который он обижался и сердился. Сердился он и на то, что
всегда проигрывал, но может быть именно по этой причине бридж он любил всего
больше. Другое дело — партнеры его: они выискивали всяческие отговорки, чтобы не
играть. Пришлось, наконец, установить бриджевую повинность: играли по очереди.
Около полуночи он уходил к себе и либо писал, облачась в свой красный халат,
либо читал в постели, которая всегда у него была проста и опрятна как-то по
больничному. Спал он мало и за работою проводил в сутки часов десять, а то и больше.
Ленивых он не любил и имел на то право.
На своем веку он прочел колоссальное количество книг и запомнил все, что в них
было написано. Память у него была изумительная. Иногда по какому-нибудь вопросу он
начинал сыпать цитатами и статистическими данными. На вопрос, откуда он это знает,
вскидывал он плечами и удивлялся:
— Да как же не знать, помилуйте? Об этом была статья в "Вестнике Европы" за
1887 год, в октябрьской книжке.
Каждой научной статье он верил свято, зато к беллетристике относился с
недоверием и всех беллетристов подозревал в искажении действительности. Смотря на
литературу отчасти как на нечто вроде справочника по бытовым вопросам, приходил в
настоящую ярость, когда усматривал погрешность против бытовых фактов. Получив
трехтомный роман Наживина о Распутине, вооружился карандашом и засел за чтение. Я
над ним подтрунивал, но он честно трудился дня три. Наконец, объявил, что книга
мерзкая. В чем дело? Оказывается, у Наживина герои романа, живя в Нижнем Новгороде,
отправляются обедать на пароход, пришедший из Астрахани. Я сначала не понял, что его
возмутило, и сказал, что мне самому случалось обедать на волжских пароходах, стоящих у
пристани. — Да ведь это же перед рейсом, а не после рейса! — закричал он. — После
рейса буфет не работает! Такие вещи знать надо!
Он умер от воспаления легких. Несомненно, была связь между его последней
болезнью и туберкулезным процессом, который у него обнаружился в молодости. Но этот
процесс был залечен лет сорок тому назад, и если напоминал о себе кашлем, бронхитами и
плевритами, то все же не в такой степени, как об этом постоянно писали и как думала
публика. В общем он был бодр, крепок — недаром и прожил до шестидесяти восьми лет.
Легендою о своей тяжелой болезни он давно привык пользоваться всякий раз, как не
хотел куда-нибудь ехать или, наоборот, когда ему нужно было откуда-нибудь уехать. Под
предлогом внезапной болезни он уклонялся от участия в разных собраниях и от приема
неугодных посетителей. Но дома перед своими, он не любил говорить о болезни даже
тогда, когда она случалась действительно. Физическую боль он переносил с
замечательным мужеством. В Мариенбаде рвали ему зубы — он отказался от всякого
наркоза и ни разу не пожаловался. Однажды, еще в Петербурге, ехал он в переполненном
трамвае, стоя на нижней ступеньке. Вскочивший на полном ходу солдат со всего размаху
угодил ему подкованным каблуком на ногу и раздробил мизинец. Горький даже не
обратился к врачу, но после этого чуть ли не года три время от времени предавался
странному вечернему занятию: собственноручно вытаскивал из раны осколки костей.
***
Больше тридцати лет в русском обществе ходили слухи о роскошной жизни
Максима Горького. Не могу говорить о том времени, когда я его не знал, но решительно
заявляю, что в годы моей с ним близости ни о какой роскоши не могло быть речи. Все
россказни о виллах, принадлежавших Горькому, и о чуть ли не оргиях, там
происходивших, — ложь, для меня просто смешная, порожденная литературной завистью
и подхваченная политической враждой.
Обыватель не только охотно верил этой сплетне, но и ни за что не хотел с ней
расстаться. Живучесть ее была поразительна. Ее, можно сказать, бередили в себе и
лелеяли, как душевную рану, — ибо мысль о роскошном образе жизни Горького многих
оскорбляла. Фельетонисты возвращались к этой теме всякий раз, как Горький заставлял о
себе говорить. В 1927 - 28 гг. я несколько раз указывал покойному А. А. Яблоновскому,
что не надо писать о волшебной вилле на Капри, хотя бы потому, что Горький живет в
Сорренто, что уже пятнадцать лет нога его не ступала на каприйскую почву, что даже виза
в Италию дана ему под условием не жить на Капри. Яблоновский слушал, кивал головой и
вскоре опять принимался за старое, потому что не любил разрушать обывательские