А потому оглушительный рэп, попса и «тяжелый металл» беспрепятственно вырываются из окон автомобилей на свободу, и сотрясают стены жилых домов и стекла окон. Причем, сотрясают они их в самом буквальном смысле. И сотрясают они их, напомню, – в больничном районе. Удивительно, но в советские годы я никогда не просыпалась от того, чтобы мои стекла и кровать тряслись, а люстра на потолке дребезжала, вместе с вазами на полках, и чайными ложечками в стаканах. Зато сейчас я постоянно просыпаюсь от «тяжелого металла» ночью, а вечером прихожу от него в смятение. Из-за него я не могу сосредоточиться на своих личных делах. Все мои личные дела тут же прекращаются, как только очередной «музофил» приезжает под мои окна. От его «музыки» у меня начинает колотиться сердце, и я оставляю все свои дела, потому что не в состоянии делать ни одного, и начинаю ждать, пока он не уедет. Но, после того, как уезжает один, следом за ним катит следующий, и приходится бросать свои дела снова. Так содержательно проходит каждый мой вечер.
Со стоянки перинатального центра часто доносится столь же громкая и столь же содержательная «музыка», как и из проезжающих машин.– Действительно, коль уж младенцам суждено родиться в Тюмени, то им нужно с рождения привыкать к попсе и похабщине, в которой придется проводить всю дальнейшую жизнь.
Ночью приближение «музофила» начинает вторгаться в мой сон еще издалека, со звуком, напоминающем бряк консервного ножа внутри жестяной банки. Бряк консервов никогда не затихает по-хорошему, но всегда усиливается по-плохому, и, по мере приближения к моему дому, приобретает сваезабивательные модуляции. Когда мои стекла начинают выбивать дробь, я просыпаюсь окончательно. Консервная банка останавливается на светофоре, и из нее вырываются на свободу нечеловеческие завывания, старающиеся запугать до смерти всякого, до кого они донесутся. Светофор держит жестянку на этом месте ровно столько, сколько нужно, чтобы разбудить тех жильцов, которые не проснулись раньше. Потом стены перестают вибрировать, стекла дрожать, и бряк консервов удаляется. После этого иногда удается уснуть, и немного поспать, если следующие консеры приедут не очень скоро.
Иногда вместо консервов приезжает машина, которая свое музыкальное вдохновение почерпнула, очевидно, на военном полигоне для испытания гаубиц. Гаубица объявляет спящим жителям войну еще с начала улицы, и начинает артподготовку за несколько кварталов от моего дома, с таким азартом, что мои стены начинают гудеть. Арподготовка переходит в артобстрел, когда гаубица подъезжает к перекрестку. В это время командир гаубицы начинает кричать так громко, что своим страшным, сорванным от крика боевым голосом перекрикивает даже собственную канонаду. Нагнав ужаса, командир отдает хриплую команду отчаливать, и гаубица уезжает, громыхая, хрипя и трясясь от злости.
Но почему же тюменцы никогда не жалуются на тяжелую артиллерию, а терпят ее в своей, казалось бы, мирной жизни?– По разным причинам. Некоторые- потому что знают, что жаловаться бесполезно. Некоторые ее пушечных звуков просто не замечают, потому что в их квартирах грохочет что-то свое, на точно такой же громкости. Некоторые – потому, что, из-за постоянного шума, давно уже потеряли всякую сенсорную чувствительность. Что же до самих «музофилов», которые находятся к артиллерийским звукам на 20-40 метров ближе, чем жильцы домов, то у них нервные рецепторы, очевидно, давно уже убиты на корню.
Всякая музыка и всякий автомобиль хорош там, где он уместен. В мои студенческие годы мы тоже любили громкую музыку, но включали ее там, где она не мешала другим людям. К тому же, громкая музыка была нам нужна не для того, чтобы убивать свои рецепторы, а для того, чтобы расходовать нашу молодую энергию на движение и танец.
Современный молодой автомобилист, который громкую музыку слушает не в дискотеках и не на вечеринках, а в персональной консервной банке, зажатый, как шпрота, между рулем и сиденьем, двигаться под музыку не может. Максимум, что он может сделать- это постучать кулаком по рулю. Используя музыку подобным образом, «музофил» разрушает здоровье не только окружающих, но и, в первую очередь, свое собственное, потому что психика человека к такому с ней обращению совершенно не приспособлена, и от такого обращения разрушается,– что мы, с прискорбием, и наблюдаем вокруг себя. А уж как слух-то разрушается! Глядишь, к тридцати годам такой «музыкант» превращается в старую развалину! (помните анекдот: «а сколько же тебе, дедушка, лет?»– «Дак 35!»)