Они прошли, и снова Женя и Гурдин были как бы одни.
– Если будет война… Обещайте мне, Евгения Матвеевна… Обещайте, что вы дождетесь меня. Конечно… Если не калекой… не инвалидом.
– Зачем вы это говорите… Вы знаете, что я всегда… при всех обстоятельствах буду вам верна… Я буду вас ждать… Всегда…
– Бог не без милости – казак не без счастья.
– Как вы думаете?.. Это будет долго?.. Война?..
– Кто может это сказать?.. Бывали войны, которые тянулись много лет.
– Много лет, – тяжело вздохнула Женя. – Слушайте – пишите мне.
– Как только позволят обстоятельства… Мы, казаки, всегда будем впереди. Не всегда будет возможность послать письмо.
– Впереди… Это так опасно… Все равно – пишите. Пишите все, что вы думаете… что будете переживать… Я буду все с вами… Это очень важно. Оч-чень.
– Я буду писать.
– Но… если ни одного письма от вас не будет… Мало ли там почему… Все равно знайте… Я вас дождусь… Какой бы вы ни были – приезжайте… Все это очень серьезно…
С глухим и – показалось Жене – тревожным гулом подкатил поезд к платформе. Шура подошла к Геннадию Петровичу. Стали прощаться. Геннадий Петрович стоял на ступеньке вагонной площадки.
– Ну… – сказала Женя и каким-то детским, точно беспомощным движением потянулась руками к Геннадию Петровичу. Тот быстро скинул фуражку и нагнулся к девушке. Женя горячо обняла его и крепко поцеловала в губы.
Звякнули вагонные цепи, сначала тихо и медленно, потом громче и скорее загудели колеса, запели свою дорожную скучную песню. Геннадий Петрович стоял все на той же ступеньке и махал фуражкой. Женя смотрела на него. Пронзителен и печален был взгляд ее потемневших глаз.
Домой девушки шли аллеями Приоратского парка. Они шли мимо тех самых полян, где прошлою весною так богато цвели фиалки. Под ними длинным серебряным блюдом тянулось озеро. Ветер набегал на него, и муаровые волны колебали зеркальную гладь. И так же, как в ту весну, стая белых уток плыла по озеру, оставляя за собою сверкающий длинный след.
Тихо сказала Женя:
– Ты знаешь, Шурочка, вот иду я знакомыми местами, теми, где ходила столько лет, и мне кажется, что это уже не я иду. Что я уже совсем, совсем не та, что была тогда, когда первый раз встретила Геннадия Петровича и отдала ему фиалки. Точно та Женя с растрепанной косой была кто-то другая или ее совсем не было. Она умерла… Что это такое?.. Как это объяснить? Неужели и дальше так будет? Ты понимаешь меня, Шура?..
– Да… Я понимаю тебя.
– Так мало прошло времени… И что же наконец случилось?..
– Молись Богу, Женя. Все будет так, как Ему угодно.
– Так, Шура. Верно, Шура. Но почему мы такие маленькие, жалкие и в этих больших делах никто, никогда о нас не вспомнит и не пожалеет нас?..
Дома, в зале, стояли зеленые, летние, июльские сумерки. Шура села с работой у окна. Женя подошла к роялю и стала играть. Сначала она играла тихо, неуверенно, потом взяла один аккорд, другой и вдруг с нечеловеческой печалью, со страшным надрывом растерзанной души запела песню Сольвейг из Пеера Гинта Грига.
Певучие рулады неслись, замирая. На даче стояла глубокая тишина. Марья Петровна остановилась в дверях и не дыша слушала дочь. Мура и Нина притихли в саду. На соседней даче, где обедали, перестали греметь посудой. Встревоженная, измученная тоской разлуки Женина душа выливала в песне свое неутешное горе.
В горьких рыданьях Женя упала на клавиши рояля.
– Господи!.. – сквозь слезы вскрикивала она распухшими губами. – Господи!.. Ну, зачем все это?.. За что?..
Марья Петровна и Шура взяли под руки Женю и повели ее в спальню. Женя всхлипывала, кусала губы и не могла удержать слез, ручьями лившихся из потемневших глаз.
Ее раздели и уложили в постель. Она долго плакала и тряслась под одеялом лихорадочной дрожью. Шура сидела над нею.
Война еще не была объявлена, но для Жени она уже началась.
IV