Детей в эту школу принимали обычно с семи или восьми лет, и к двенадцати годам у них уже завязывались прочные дружеские союзы, куда новичку вроде меня доступ был заказан. Я был, наверное, странным мальчишкой – с усвоенными в Индии привычками и не по годам задумчивым, чему сложные домашние обстоятельства только способствовали. В семье я остался единственным ребенком, с тех пор как в возрасте трех лет умерла от желтой лихорадки моя младшая сестра (мне самому было тогда восемь). Я любил ее без памяти, и ее смерть, а также другие семейные невзгоды (последствия которых я испытал на себе) наложили на меня, и без того склонного к меланхолии, печать недетской серьезности; в результате ребяческие увлечения моих сверстников оказались мне чужды. На половине летнего триместра я убедился в том, что темой дня в школе является крикет – игра, к которой у меня не было ни способностей, ни интереса. Я начал сильно заикаться – возможно, потому, что чувствовал себя несчастным изгоем. (По крайней мере, не помню, чтобы я заикался до того, а если у меня и был этот недостаток, то в Индии, где я бойко болтал со своей няней на хиндустани, никто его не замечал.) Другие мальчики стали еще больше меня третировать, я все реже открывал рот и пользовался любой возможностью, чтобы остаться в одиночестве. Когда им надоедало мучить насекомых или гонять кошек, они принимались за меня; доводить меня до бешенства было их любимым занятием, так как из-за сильного заикания мои попытки постоять за себя вырождались в клоунаду.
Кроме мальчишек меня невзлюбил еще и директор, хотя я никогда не озорничал и не нарушал никаких правил. Но со мною чаще, чем с другими, приключались всякие истории – потому, наверное, что я, замечтавшись, то и дело куда-нибудь опаздывал или что-нибудь забывал. Мой воображаемый мир был гораздо приятней и интересней того, в котором мне было предписано жить; думаю, директор очень злился, когда видел, что я витаю в эмпиреях.
Директор (звание слишком пышное, так как весь преподавательский состав ограничивался помимо него двумя учителями, работавшими на полную ставку, да помощником органиста – он учил нас музыке) имел обыкновение внезапно впадать в ярость и жестоко нас колотить. В обычных обстоятельствах формальную порку тростью по рукам или ягодицам заменяли простые затрещины. Серьезные проступки, однако, карались тростью по ягодицам. Причин его ярости мы не постигали; они поддавались исследованию не более, чем причины, по которым сегодня идет дождь, а завтра засияет солнце. Лишь повзрослев, я догадался: он злился и досадовал на судьбу, вознаградившую его надежды и мечтания всего-навсего постом директора крохотной, ничем не выдающейся школы в захолустном городишке. Еще я понял, что во многих случаях его буйство и непредсказуемость бывали вызваны винными парами.
Учиться нам приходилось мало, так как едва ли не все время уходило на пение в хоре. Вечерню служили каждый день, за исключением воскресений, когда служб с пением не было. Кроме того, мы каждый день репетировали – час перед завтраком и еще полчаса перед вечерней. Лишенный музыкальных способностей, я трепетал перед хормейстером, молодым человеком, который вознамерился во что бы то ни стало поднять репутацию хора и обращался с нами особенно строго. Музыкальное искусство в соборе пришло в упадок из-за длительной болезни пожилого органиста; долгие годы за церковное пение никто, кроме него, не отвечал. (Регент также был стар и хором не интересовался.) Желая выправить положение, фонд, за семь или восемь лет до моего приезда, принял на работу помощника органиста – ему не было тогда и сорока, хотя нам он молодым не казался. Назначение его было временным, но периодически возобновлялось ввиду затянувшейся болезни органиста (по крайней мере, такое выдвигалось объяснение). Он должен был играть на службах, учить нас музыке; кроме того, предполагалось, что он вместо старого органиста примет на себя большую часть забот о хоре, однако помощник органиста был ленив и предпочитал проводить время, слоняясь по городским тавернам. Он не бил нас и вообще не делал ничего плохого, но в его неуклюжей походке, небрежной одежде, кривой улыбке и саркастических замечаниях таилось нечто неприятное и пугающее, и его мы боялись даже больше, чем хормейстера.