Ну, далее долго рассказывать. Подсоединили мне соседнюю двухкомнатную квартиру, давши семье детной соседской трёхкомнатную, и добрые люди из опять же краеведческого музея, где меня родственно любят, взяли на себя всю канитель по объединению и ремонту квартиры, и пока я был в Японии, а Мария Семёновна в Вологде, в основном, всё и сделали.
Да манатки-то и книги, ремонт вверх дном… Надо заказать стеллажи, и нету в магазинах полок. Марья моя умоталась до последнего краю и кабы не захворала. Зато дальняя, дальняя комнатёнка, с видом на Енисей, уже почти в порядке, и я теперь здесь и сплю, и работаю. Поскольку уединения для работы у меня, кажись, и не было сроду, то избушке в Овсянке и этому вот кабинетику я рад, как самому дорогому подарку судьбы.
Да, я знаю, что мы в Москве разъехались, и ещё теперь знаю, что в Японию предлагалось послать нас вместе, да поехал туда со мною отвратительный грузин, вместивший в себя всё ничтожество и маразм современного торгаша-грузина, однако и ему не удалось испортить мне поездку.
Съездил я здорово. Принимали меня… расскажу потом, как принимали, а пока передаю тебе поклон от Харуко-сан, твоей переводчицы, уже побывавшей в Иркутске и снова туда собирающейся в свадебное путешествие. Уж чем ты её пронял и какой заботой окружил, не знаю, но она так была ко мне внимательна, предупредительна, так хлопотала, что я уже сдерживал её порывы и порой брал под руку, чтоб она, как моя Марья Семёновна (а они ростиком и со спины одинаковы), не убегала от меня в порыве заботы о человеке. И это дочь миллионера! Ах, мамочки мои, чем дольше живу, тем глупее себя ощущаю.
Да-а, дома, мимоходом узнал, что ты после Мексики побыл в Иркутске всего три дня и улетел в Сишеа (США), читать лекции в Гарвардском, ага, университете! И снится мне сон (это ещё до получения твоего письма): какой-то зал, смахивающий на зал пригородного чусовского колхоза «Большевик», где я сутками сиживал на отчётно-выборных собраниях (от газеты), народишко в платках и телогрейках, трибуна из фанеры, проломленная пинком спереду, и на трибуне ты, да вроде и под мухой. Чё-то умное говорил, говорил про нашу литературу, а потом и ахнул: «Вот чего достигла наша литература в последние десятилетия, а вы, бляди, Астафьева не издаёте!..» Тут я заёрзал где-то (ну, значит, на кровати) и подумал: «Чего же это он так-то, сразу и бляди! За рубежом же, надо ж тут марку держать, и, кроме того, они издавали меня, говорят, даже видели в Сингапуре книжку какого-то солидного американского издательства, сборник рассказов от Пушкина, Гоголя и аж до меня и Василия Белова. Э-эх, зря я Валентину осенью ту книжку не показал, он бы так не выражался…» Ну дальше полезли крысы, трупы, я их топтал, крыс-то, и даже пробовал есть вместе с шерстью и, Маня говорит, сильно, задушенно кашлял – это идёт во мне роман о войне и видятся сцены Днепровского плацдарма. Надо как-то писать, избавляться, иначе задушит.
В Японии, Валя, тебя ждут, и тебе надо туда съездить. Они, японцы, предполагают пригласить тебя весною, но и осенью, когда у нас холодно, там совсем хорошо, плюс 8—15, есть ещё зелень, мандарины на деревьях. Я один, будучи в гостях у очень умного человека и писателя, сорвал и довёз до Красноярска, вон он на тумбочке лежит, светит, будто позднее солнышко.
Плохо мне стало лишь в одном месте, в Хиросиме, это опять же из-за романа, который горит, ворочается во мне. И ещё я очень тяжело пережил два местных землетрясения, видимо, колебания эти, очень вкрадчивые, совсем не жуткие, сшевелили контузию в голове, и череп мой раскалывало, я уже не мог уснуть более, а на сон и без того мало времени оставалось, и под конец очень устал.
Работал много, два-три выступления, встречи, разговоры, да и выпивки, пусть и слабые, по нашим масштабам. В разговорах, в отличие, скажем, от поляков, японцы скорее любопытны и умеют слушать, а враждебности нет. Лишь один раз где-то что-то коснулось нашей демократии, но я их, япошек, тут же сокрушил, сказавши, что сам я рядовой и беспартийный, а жена у меня коммунист и старший сержант…
Сразу же моя Марья представилась, наверное, в кожаной куртке и галифе, персонажем из жуткой трагикомедии под названием «Оптимистическая», которая, наставив на меня маузер, сквозь зубы спрашивает: «Хочешь ли ты ещё комиссарского тела?», и япошки жалостно заморгали, примолкли озадаченно, им из их патриархального семейного уклада такие инсинуации совсем недоступны, уму ихнему непостижимы. Слово это, «инсинуации», я заимствовал из репертуара одного пермского журналиста, он, как напьётся бывало, а пил часто и много (потому и помер рано), всё, бывало, плакал: «Вот у тебя отец или дед твой коммунист, а мой даже в профсоюзе не побывал…» И чуть чего – кулаком по столу, очками сверкнёт и, как ему, поди, казалось, гаркнет: «Всё это инсинуации, ёптьвою мать!..» Что сие слово означает, он так, по-моему, и не успел выучить. Да и я тоже.