И об этом Старик долго думал. «Кто-то говорил, в других странах столько в городах людей, что и не повернешься», — вспомнил он, устраиваясь перекусить — обед он себе налаживал на выкорчеванном пеньке. Потом припомнил, что слова эти слышал от Марина — одного из парней в бригаде. «Точно, от Марина, — подтвердил себе Старик. — А я его Пётрой звал». Он поискал взглядом бригаду, такое часто с ним случалось в последнее время.
Кирки взлетали над блестящими телами, точно черные кнутики, в энергичных движениях маленькой группы, затерявшейся среди ровной неподвижной земли, было что-то смелое и необычное. «Работящие парни, — беззлобно признал Старик. — Поглядели бы на них те пустоболты с четками, что рассядутся перед корчмой да поругивают молодых за леность…»
Реактивный самолет пролетел с внезапным и зловещим треском, оставив за собой длинную белую полосу. Старик поднял голову, загляделся на полосу, не переставая жевать. Там, вверху, синее спутывалось с белым в бледную кружевную прозрачность. Полоса пересекала целое небо. Старик проследил ее взглядом, разнежившись без причины, задумался про детей, которые жили далеко. Он, как полагается старикам, вечно корил их за то, что отметаются от села, а в последнее время, неведомо почему, раздражало брюзжание однолетков, вот и сейчас промолвил: «Буде на ребят-то наговаривать… Я и то дорогу копаю, перешел в рабочие, а детям расти да расти…»
В этот день Старик долго не вставал от пенька. Знал, что час упускать — деньги терять, но впервые в жизни он ощущал усталость не глупым препятствием, которое надо преодолеть, а сладкой истомой. Словно не этого только дня навалилась усталость, а огромная тяжесть всех прошлых, трудно счислимых лет — детских мук, возмужания, глубоко в сердце укрытой привязанности к жене, постоянных забот и тревог о нароженных детях, тяжесть страхов, плодящих ненужную злобу, и промахов, тяжесть всего пути — вечной страды…. Эта тяжесть переполняла тело, но не мешала дышать глубоко. Навсегда уходило озлобление, всю жизнь стоявшее спазмом в груди, что-то расступалось в нем от неведомого довольства. «Старею, — сказал он себе без боли. — А тоже и я кое-что сделал в жизни».
Когда он поднялся, заломило плечи и спину. Прогнулся, чтобы все косточки и жилки захрустели и оживились, и в этот момент увидел, как от далекой бригады отделяются двое в белых рубашках и направляются к нему.
«В белых рубашках, — подумал Старик смятенно. — Зачем же в белых рубашках?»
Парни из бригады не надевали на работу светлой одежды, слишком грязно. Теперь они стояли кучкой, не работая, тела их по-прежнему блестели на солнце. Бездействие парней смутило Старика окончательно.
«Чужие люди идут, — подумал он. — В бригаде чего-то делается. Ко мне, что ли, идут?»
Он оправил старенькую рубашку, закинул руку назад и пощупал спину. Там рубашка помялась. Старик насупился и повернулся лицом к идущим, словно те могли разглядеть мятое. Решил ни в коем случае не поворачиваться спиной. Потом вспомнил, что они далеко еще, и захлопотал.
«Может, им вода занадобилась, — говорил он себе. — Может, затем только и идут. Ребята, они вечно забывают про воду, а у меня, известное дело, есть».
Он вынул бутылку и обрадовался — почти полная. Отыскал еще один пенек, подкатил к тому, на котором сидел, вот будет где людям передохнуть. Инструмент прибрал, чтоб не валялся. Повертелся еще немного и успокоился — хозяйство у него было совсем простое.
Присел на пенек и вдруг сообразил, что двое мужчин идут небось из-за той машины — часто он глядел, как она работает, — из-за бульдозера. «Наверняка так, наверняка, — лихорадочно размышлял Старик. — Бульдозер придет, как везде, и для меня тут не будет работы — вот с чем они ко мне. А мне что ж, мне пускай, скажу им: старый я уже, а вон тем-то, молодым, оно и лучше, пускай приходит. Им какие потоньше надо учить ремесла… Все про машины говорят, про станки, про линии всякие, да и работали уж на них…»
Глубоко в душе не очень верил Старик собственным мыслям. В таком состоянии не смеет человек себе обещать ничего, только думает: «Если и теперь ничего хорошего не случится, хотя бы разберемся как люди». Но едва различимы стали лица идущих, все внутри него ожило от неискоренимой надежды.
И Старик, в такт ускорившемуся дыханию, приговаривал завороженно «да, да, да…», соглашаясь на любую весть, которую мир решил наконец послать ему сквозь внезапно выросшее между белым платком и группкой мужчин пространство, вобравшее в себя и дали гор, и неведомые города.
Сомнения
О да бысте мало потерпели безумию моему!