И в это же время Марии Андреевне делает предложение профессор Дерптского университета Мойер. Жуковский рассчитывает на поддержку Воейкова – но Воейков поддерживает Мойера, вплоть до истерик, ругани и угроз. Свидетели и участники событий с дрожью вспоминают поведение Воейкова в то время. Что двигало Воейковым? Надежда, что Мойер в свою очередь поддержит его и поспособствует его возвращению в число профессоров Дерптского университета? Боязнь, что как муж Марии Андреевны Жуковский займет такое положение в семье – главы и беспрекословного авторитета – при котором (под которым) Воейкову уже не разгуляться? Что-то другое? Предположения можно строить самые разные, один факт останется фактом: Воейков сделал все, чтобы Жуковский не стал мужем Марии Протасовой.
Это имело свои трагические последствия… Но о них – в следующей главе. Пока что, задержимся на главном: Языков попадает к Воейкову как раз в то время, когда Воейков, только-только покинувший Дерпт, заново разворачивается во всю ширь как издатель, не обремененный более отвлечениями на профессорские обязанности.
То, что Воейков оказывает на Языкова довольно сильное влияние, вполне очевидно. Позднейшее замечание Языкова, что «из русских сказок можно явить свету произведение самостоятельное, своенародное, а не mixtum compositum, подобно «Руслану» Пушкина» (письмо брату Александру 18 января 1828 года) – перепев основных мотивов статьи Воейкова о «Руслане и Людмиле»; можно и шире сказать, перепев мнения Воейкова о «Руслане и Людмиле».
Вообще Языков как многие добродушные люди частенько, стесняясь и едва ли не стыдясь собственного добродушия, завидует тем, кто открыто резок, желчен и злобен в своих суждениях. Чуть утрированно говоря, в рот им смотрит, – надо же, как здорово он всех прикладывает, эх, я так не могу – и «нелицеприятные» суждения (прямо по Гоголю: «Один есть хороший человек во всем городе, прокурор, да и тот, если правду сказать, свинья») воспринимает как истину в последней инстанции.
А истины, если отжать все привходящее, в голову Языкову вкладываются две: во-первых, поэзия должна с чем-то «бороться», и, во-вторых, такой талантище как Языков не должен ограничиваться мелкими жанрами, посланиями к друзьями, полу-дневником своей личной повседневной жизни (когда каждая деталь повседневного быта вдруг становится дорога и поэтически окрашена, обретает новый, лирически-возвышенный смысл), а должен стремиться к покорению больших, эпохальных жанров. Лишь в крупном произведении поэт способен полностью проявить себя – и превзойти Пушкина.
Ко крупным свершениям, получается, Языкова подталкивают со всех сторон, начиная от брата Александра, убежденного, что его брату подобный поэтический подвиг не только по силам, но и обязателен, до возникающего вокруг Языкова поэтического окружения. Не только Воейков. На Языкова с надеждой смотрят и Катенин, и Рылеев с Бестужевым, широко отворяющие ему двери «Полярной звезды». Отличие Рылеева с Бестужевым от Воейкова в том, что, если Воейков все-таки больше сосредоточен на поэзии как таковой и придерживается убеждения, которое чуть позже будет наиболее полно, кратко и четко сформулировано Пушкиным, «Цель поэзии – сама поэзия», то Рылеев и Бестужев прежде всего ценят в поэзии «гражданственность», для них поэзия не цель сама по себе, а орудие вполне определенной борьбы, не борьбы течений и направлений внутри самой поэзии, а служения «гражданскому долгу» и исполнения «гражданского долга»: то есть, поэзия неполноценна, если она не обслуживает какие-то вполне прагматические цели – улучшения жизни народа, реформации общественной жизни, укрепления могущества страны, указания правителям на ошибки и промахи, ведущие к ослаблению этого могущества или к ухудшению жизни подданных… список можно продолжать и продолжать.
Словом, поэзия как призыв… Если отбросить все эмоциональные, субъективно мировоззренческие и прочие неустойчивые составляющие, все слишком зыбкое для анализа, чтобы быть для кого-то вполне убедительным, и оставить чистую форму – формальности, «технологию», «сумму технологий» – то нельзя в очередной раз не согласиться с Тыняновым, который неоднократно указывал, говоря о борьбе «архаистов» и «новаторов» пушкинского времени, что «Основной речевой установкой архаистов было слово ораторское, произносимое. Речевой установкой течений «карамзинистских» (условное название) – слово напеваемое и слово разговорное». (Цитирую из статьи «Аргивяне», неизданная трагедия Кюхельбекера», где сформулировано короче и емче всего; в «Архаистах и новаторах» Тынянов не раз проводит ту же мысль более подробно.)