Тынянов делает простое, но блестящее наблюдение: есть область, в которой архаисты одерживают полную победу над новаторами, и область эта – театр. Как раз потому, что они опираются на принцип слова – действия, а не слова – напева или задушевного разговора. Подмостки целиком принадлежат архаистам, нет ни одного более-менее удачного и кассового произведения, комедии, трагедии или драмы, которое принадлежало бы новаторам. А надо представлять, что такое театр для того времени. Сказать, что больше, чем кино, телевидение и интернет, вместе взятые – ничего не сказать. Мы помним, какие строфы посвятил театру Пушкин в «Евгении Онегине». И Языков увлечен и покорен «волшебным краем». Его письма того времени пестрят рассказами о театральной жизни, от крупных ее событий до вполне анекдотических, порой все совмещается в одном письме:
На многое здесь можно обратить внимание. В глаза бросается вполне освоенная Николаем Языковым вольнолюбивая ирония в отношении «министерства инквизиции» и Царствующей Фамилии – можно сказать, назубок заученная, настолько легко пробрасывается фраза: так пробрасывается нечто, ставшее притчей во языцех и понятное всем. При том сквозит в скользящей легкости этой иронии некая поверхностность, и даже при том малом знании Языкова, которое у нас сейчас есть, трудно отделаться от впечатления, что он заучил эту иронию так, как за одну ночь заучивал перед экзаменом невнятный для него предмет, пользуясь своей феноменальной памятью: чтобы, едва сдав экзамен, выкинуть все лишнее из головы.
«За кадром» остается, что «Медея» с великой Семеновой в главной роли идет в «архаистской» переделке французского оригинала – почти самостоятельном произведении, пользовавшимся тогда шумным успехом – и «ораторское» слово, такое удобное для актера, наполняет зал. В целом, проглядывает в тональности письма, что Языков чувствует себя в стане победителей, и ему, совсем юному (едва девятнадцать исполнилось), это нравится: он вместе с ними и иронизирует над зловещей властью и рукоплещет истинной поэзии.
Это очарование театром останется с Языковым навсегда. Позже он несколько раз будет обращаться к драматической форме – и прежде всего в «Жар-птице», своем самом масштабном по замыслу и размеру произведении. Другое дело, что к тому времени у него сложится несколько иное понимание театра…
И, конечно – вот еще одна важная грань – на Языкова оказывает сильное влияние личное отношение Рылеева к Пушкину, достаточно неприязненное. Ведь дело между ними до дуэли дошло.
Что дуэль в каком-то виде состоялась, сейчас споров и сомнений практически не возникает. Есть разногласия и сомнения в причинах дуэли, в том, как она протекала и чем кончилась. Самая общепринятая версия такова: в какой-то момент Пушкин посчитал Рылеева автором сплетни о том, что его, Пушкина, выпороли в тайной канцелярии, поскольку Рылеев (не без удовольствия) повторил эту сплетню в одной из светских гостиных, и Пушкину об этом поведали. Пушкина уже высылают из Петербурга, и с Рылеевым он пересекается по пути в южную ссылку (7 или 8 мая 1820 года) в местечке Выра, третьей станции Минского тракта от Санкт-Петербурга, в пяти верстах от имения Рылеева (скорей, его матери, но здесь не будем вдаваться). Отсюда, потом, и фамилия станционного смотрителя Вырин, и фамилия гусара, который увозит его дочь – Минский, и ряд пассажей в другой из «Повестей Белкина», «Выстреле» (и, уж от себя добавлю, почему-то никто не обращает внимания, что эти повести в болдинскую осень Пушкин начинает писать сразу после того, как делает черновые наброски «Опровержение на критики», где много говорит о Рылееве, стараясь вплетать его имя так, чтобы написанное можно было протащить в печать – что-то всколыхнулось в нем, в его памяти, в его чувствах, когда имя Рылеева легло на бумагу.)