Это были муки первой безответной любви, отвергнутой ради мимолетного наслаждения. Боль и обида сжигали ее. Она уже не любила, а ненавидела его. Не могла ни видеть, ни разговаривать с ним. Теперь все толки и слухи о нем терзали ей душу. Так всегда: неразделенная любовь вместе со всем прекрасным, что рождает она, питается и безобразным, грязным, потому и превращается она в ненависть. Митонка поверила бабьим россказням, будто Кыно, чтобы прикрыть свои грехи, заявил, что, это она, Митонка, со зла взяла и подкинула его ключ. Чтоб не видеться с ним, она несколько дней даже на работу не выходила. Но когда она узнала, что его будут судить, — как ни удивительно, — от сердца ее будто что-то оторвалось. И снова вернулась любовь. Очищенная от недавней ненависти, она стала вдвойне горячее, сильнее.
Весь этот день они с Кыно возили сено с Равенского дола, и она неотрывно думала, как бы ему помочь. И вот, вернувшись поздно вечером в село, не сказав ни слова и даже не зайдя домой переодеться, пропыленная, усыпанная сухим цветом, пошла в правление и все взяла на себя.
Теперь она сидела на куче сена, выгруженного неизвестно кем, и заливалась слезами. Почему она плакала? Митонка и сама не смогла бы сказать. Может, потому что в эти минуты была одинока, не могла ни с кем поделиться своими переживаниями и тревогами? А может, потому что, поддавшись чувству любви, взяла на себя чужую вину и теперь сожалела о своем поступке? Ведь она сделала это, чтобы оправдать человека, который ни разу не поглядел на нее влюбленными глазами, не обнял ее, не слышал, как колотится ее сердце, полное любви к нему! Заслуживает ли он этого? Не сделала ли она чего-то лишнего, никому не нужного? И как оценит сам Кыно ее поступок? Может, он, проглотив зевок, только ухмыльнется и пройдет мимо вразвалочку?
Вдруг Митонка услышала, как за кучей сена щелкнула зажигалка и кто-то принялся шарить в нем, видно, искал что-то. Затем показалась фигура человека, бесплотная, как тень; она двигалась, слегка покачиваясь и приближаясь к ней. Это был он, Кыно. Тот, из-за кого она лила слезы. Он подошел к ней тихонько, наклонился и прошептал:
— Митонка!
Она вздрогнула, вскочила.
— Ты плакала?
— Нет, нет! — с улыбкой сказала она. — Это, наверно, от сена… Кто его сгрузил?
— Я! — ответил он. — Свалил на скорую руку — торопился, меня вызывали в правление. Но все равно опоздал. Когда я пришел, они уже все разошлись.
Он помолчал. Потом продолжал глуховатым голосом:
— Их там не было. Но я узнал, что туда приходила ты…
Кыно осекся от волнения. У него дергались губы. Он нежно гладил волосы, шею, плечи девушки; руки его дрожали. Она стояла вся напрягшись.
— Каким же дураком я был! Митонка, маленькая моя! Ты, самая маленькая, оказалась самой большой! — Голос его шелестел, как сено. — Синяя птичка сама шла мне в руки, а я не замечал ее!
Кыно взял ее на руки, как берут маленьких детей, чтоб уложить их спать.
— Конец, Митонка! Всему конец! Только ты, Митонка! Ты одна все поняла…
Занималась заря. На востоке небо уже совсем посветлело. Звезды казались такими маленькими, что терялись на этом светлеющем небе. Они были как слезы счастья, застывшие на девичьем лице.
«Вот так было покончено с бродягой Тогюму!» — пропел вдруг тихонько Кыно.
Это были последние слова песенки, которую как-то напевала Митонка. Тогда он и не прислушивался к словам ее, а теперь они почему-то вспомнились. Видно, сейчас отвечали они его мыслям о том, что прежней жизни пришел конец, что начинается новая…
Камен Калчев
ВЛЮБЛЕННЫЕ ПТИЦЫ
Ранним утром в конце апреля — солнце еще не успело взойти — с юга прилетели птицы и в одно мгновенье заселили тополь в нашем дворе.
Вторглись они шумно и неожиданно, словно дикая орда влюбленных, и весь двор заполнили своими криками, будто находились где-то на лесной поляне. Я раскрыл окно и долго слушал их. На откинутую раму рядом со мной села горлица и тоже стала с удивлением прислушиваться. Сумасшедший птичий хор растревожил ее сердце. Она недоуменно смотрела то на меня, то на гомонящий тополь. Что же такое случилось?
На заре следующего дня, едва только зарумянился восток, певцы вновь расшумелись, скрытые в густых ветвях. Я оставил окно раскрытым на всю ночь, и они разбудили меня. Насколько позволяли мне мои орнитологические познания, я различил мелодичные голоса иволги и снегирей. Тут же, конечно, кружились и порхали по балкону мои старые знакомцы воробьи и ласточки, свившие себе гнезда под стрехой нашего дома, но я не обращал на них никакого внимания. Они, как и горлица, были нашими домашними птицами. К ним я привык, и они, пожалуй, даже несколько докучали мне своей добротой и трудолюбием, своим невинным видом и старанием казаться безупречными.