— Он решил меня уничтожить, — повторял Васил, — но мы еще посмотрим кто кого. Скоро все его подлости всплывут на поверхность.
Оба противника подстерегали каждый шаг и каждое слово друг друга, советовались с друзьями, собирали сплетни и слухи. Это была борьба без пощады, на измор, но на Стоева она словно не оказывала никакого влияния — он оставался таким же спокойным и тихим, все с тем же младенчески гладким лицом и круглыми глазами без ресниц, похожими на птичьи. Зато Васил все заметнее выдыхался, нервы сдавали. Когда он сидел на конце стола и свет падал на него из окна, он часто моргал, словно у него щипало глаза, или застывал, бессмысленно уставясь в пространство, и в такие минуты лицо его выглядело усталым и отсутствующим.
Разумеется, Васил не выходил из игры, держался все так же уверенно, даже вызывающе, но в его резких движениях и ядовитых репликах чувствовалось нервное напряжение. Он начал после работы заглядывать в кафе, чтобы выпить рюмочку коньяку, но дело редко ограничивалось одной рюмочкой, и эти попытки рассеяться еще больше увеличивали усталость.
Да, он растрачивает себя, твой приятель, а вместе с ним и ты, и какая вам радость от того, что правда на вашей стороне, а не на стороне Стоева, если у вас не хватает сил выиграть сражение, и вы только растрачиваете себя. Какая вам радость, а?
— Возьмите градусник!
Комната выглядит сумеречной и зыбкой, потому что еще не совсем рассвело и потому что ты не до конца проснулся. Ты машинально берешь градусник, ложишься и поворачиваешься к стене, чтобы досмотреть прерванный сон. А снилась тебе Сашка, но чем сильнее ты хочешь ее увидеть, тем больше она расплывается, как будто ты смотришь на нее сквозь слезы, хотя поднять веки тебе мешают не слезы, а клейкий сон.
— Дайте градусник!
Голос доносится издалека, настолько издалека, что ты не уверен, действительно ли ты его слышал или тебе показалось, и на всякий случай ты продолжаешь лежать, с головой закутавшись одеялом.
— Вы что, опять уснули?.. Дайте градусник…
Ты высовываешь голову и подаешь градусник. Сестра смотрит на него бегло, потом более внимательно, потом стряхивает привычным жестом и ставит в баночку к другим градусникам.
«Сколько?» — собираешься ты спросить, но тебе так хочется спать, что ты ничего не спрашиваешь и только смотришь сквозь полуприкрытые веки, как сестра выходит из комнаты. Плохо то, что тебе больше не дадут спать. Скоро принесут завтрак, потом придут убирать, потом — лекарства, потом — второй завтрак, врач и прочее. Кроме того, сегодня, может быть, пустят детей, значит, тебе не мешало бы встать и побриться.
Ты встаешь, идешь в ванную и подходишь к зеркалу над умывальником. Когда-то, и не так давно, говорили, что ты красивый мужчина. Сейчас ты похож на старика. Больного старика. Лоб у тебя гармошкой, волосы седые, под глазами мешки, щеки ввалились. А ко всему еще эта желтизна, которая как яд расползлась в твоих зрачках и по коже и сделала твое лицо почти незнакомым, словно это лицо другого человека.
Бритье. Удивительно противная операция. Всю жизнь повторяешь ее раз в день и все не можешь с ней смириться. Иногда, разумеется, ты пытаешься не думать о бритье, но в таких случаях ты режешься.
В ванной страшно пахнет карболкой, гораздо сильнее, чем в палате. Здесь все воняет карболкой, и тебе кажется, что это запах смерти. Может быть, тот, кто лежал в этой палате перед тобой, умер недавно, в такое же хмурое утро, и они набросили на его лицо одеяло и вынесли его, а потом долго опрыскивали все карболкой, чтобы смыть следы смерти, не понимая, что запах карболки — это и есть запах смерти.
Ты открываешь окно, чтобы прогнать хотя бы ненадолго этот раздражающий сладковато-горький запах, но с улицы врывается ледяной ветер, и ты снова быстро закрываешь окно. Ветер сильный, он рвет голые ветки деревьев в парке, но это не позавчерашний ветер, теплый и влажный, а сухой и холодный ветрище, который сковывает все вокруг.
Пока ты моешься под обильной тепловатой струей, и потом, когда ты пьешь чай, и еще позже, когда ты ждешь, лежа в постели, пока санитарка покончит с уборкой, ты все возвращаешься к прерванному сну и к побледневшему образу Сашки, смутному и расплывшемуся, словно ты смотришь на него сквозь слезы.
Сашка была самой примерной слушательницей твоих лекций. Она всегда садилась в первом ряду, почти у самой кафедры, и смотрела тебе в рот, точно боялась упустить хоть слово. Она так внимательно слушала твои лекции и так сосредоточенно смотрела на тебя, что ты привык угадывать по ее лицу, хорошо ли ты сегодня читаешь или скучно, и иногда тебе казалось на минуту, что ты не читаешь лекции всему курсу, а просто разговариваешь с Сашкой, окруженной множеством неясных, а может быть, и нереальных молодых физиономий.
Однажды, в конце второго семестра, Сашка вышла за тобой из аудитории и остановила тебя в коридоре:
— Товарищ Александров, я хотела вас попросить…
— В чем дело?
— Я боюсь, как бы вам это не показалось нахальным, но это мой последний семестр, и просто решается моя судьба…
— Хорошо, хорошо. Но в чем же дело?